Сквозь стекло третьей двери Вера увидела странное – хозяин дома, одетый в синюю шелковую пижаму, полуприкрыв глаза, исполнял какой-то удивительный плавный танец. Ноги рыжего осторожно выделывали замысловатые па, будто ступали не по паркету, а по скользким камням, торчащим из воды, а руки ласково гладили больших и маленьких невидимых зверей, стоявших вокруг. Вера напрягла слух, но ничего похожего на музыку не уловила. Устав стоять в одном положении, она переступила с ноги на ногу – половица издала громкий хриплый стон, – рыжий замер на месте и посмотрел в сторону, откуда послышался звук. Вере почудилось, что в глазах его мелькнул страх. Она отворила дверь и вошла.
– Простите, мне показалось, что я напугала вас. – Она развела в стороны руки в широких рукавах и виновато улыбнулась. – В этом я, наверное, выгляжу привидением?
По внезапно окаменевшему лицу Мартина она поняла, что сказала что-то не то, и попыталась исправить положение:
– Я заблудилась. И вдруг увидела, как вы тут танцуете без музыки. Это было так… необычно.
– Это не совсем танец, – глуховато ответил Мартин. Он уже овладел собой и говорил вполне приветливо. – Это – китайская гимнастика. А музыка есть, просто она звучит в голове у исполняющего упражнение. Я довольно долго прожил на Востоке, – пояснил он в ответ на удивленный взгляд Веры.
– Никогда не видала ничего подобного. Мне понравилось. Извините, что помешала вам!
– Это пустяки! – поспешил заверить ее Мартин. – А вот то, что вы фланируете по квартире, да еще босиком, это очень и очень плохо! Сейчас я отведу вас в постель, вы позавтракаете, а после я буду всецело в вашем распоряжении, и мы сможем болтать хоть целый день, если вам угодно.
Когда Вера была водворена Бертой в свою комнату и накормлена свежеиспеченными булочками с кофе, ее посетил переодевшийся в домашнюю куртку хозяин, а с ним явился некто в черном старомодном сюртуке – в таких ходили пожилые врачи во времена Вериного детства. Представленный Мартином как доктор Шоно, этот невысокий человек с непроницаемым азиатским лицом, гвардейской осанкой и иссиня-черными волосами поклонился от порога и, быстро приблизившись к Вере, взял ее левую кисть, словно для поцелуя. Но вместо того, чтобы целовать, он развернул руку ладонью вверх и стал диковинным способом мерить пульс – как будто играл на виолончели своими сильными сухими пальцами. Так он музицировал довольно долго, а потом попросил расстегнуть рубашку. Вера вопросительно посмотрела на Мартина. Тот мягко пояснил:
– Вера, доктор Шоно – врач, он вместе со мной, а вернее, я вместе с ним, лечил вас все это время. Он хочет выслушать ваши легкие. Я отвернусь, – и отвернулся.
– К тому же, девочка моя, – неожиданно сказал азиат по-русски без малейшего акцента, – я старенький старичок. Меня можно уже не стесняться.
– Какой же вы старичок? – изумилась Вера. – Вам и пятидесяти не дашь!
– Тем не менее мне семьдесят лет! – с видимой гордостью и не без кокетства заявил Шоно. – Ну, если честно, то шестьдесят девять с половиной. Только не говорите об этом Мартину – ему я сказал, что мне восемьдесят.
Вера рассмеялась и обнажилась без смущения.
Моложавый старик сперва приник ухом к ее спине и потребовал, чтобы она перестала хихикать. Потом приложил ухо к груди. Через минуту разрешил ей одеться.
– Мартин, можешь повернуться, – по-немецки сказал он. – Что ж, я доволен результатами наших трудов. Все чисто. Впрочем, это было слышно и на расстоянии.
– Что?! – возмущенно вскричала Вера. – Ах, вы!..
– Простите старика. Не смог отказать себе в удовольствии.
– Шоно шутит, – извиняющимся тоном, хоть и улыбаясь, уверил ее Мартин. – У него своеобразный юмор.
– Уфф! – не придумав, что ответить, фыркнула она.
– А теперь, мадемуазель, – Шоно сделался серьезен, – мы будем рады узнать вашу историю. Согласитесь, мы это заслужили.
Он остался сидеть на кровати, только отодвинулся к изножью, чтобы опереться на спинку, а Мартин устроился в кресле. При этом Вера не могла видеть обоих собеседников одновременно.
– Это допрос? – насторожилась она.
– Что вы, что вы! – замахал руками Шоно. – Просто мы с Марти обожаем интересные истории, а интересная история в наше время – это такая редкость! – Он горестно покачал головой. – К тому же, чем больше мы будем знать о вас, тем лучше сможем вам помочь, верно?
– Ваша правда, – согласилась Вера. – С чего же мне начать?
– У нас на Востоке говорят: «Когда не знаешь, с чего начать, начни с самого начала!» И, прошу вас, побольше подробностей! Детали – вот что делает истории интересными! Правда, Марти?
– Я не слыхал этой поговорки. Думаю, что ты ее только что выдумал. Как обычно.
– Тогда это делает честь моей скромности – иначе зачем бы я стал выдавать свою мудрость за чужую? Итак, мадемуазель?
– Я – мадам, – поправила его Вера, – а история моя, боюсь, вас разочарует. Но слушайте. С начала, так с начала.
– Я родилась в Вильно в тысяча девятьсот… – Вера запинается на миг, и с вызовом в голосе договаривает: – Восьмом году.
– Ни за что бы не сказал, что вам больше двадцати четырех! – галантно восклицает Шоно.
– Квиты. Жили мы на Погулянке, на углу Александровского бульвара, напротив лютеранского кладбища. Я достаточно подробно рассказываю?
– О да! Продолжайте, пожалуйста!
– Мы – это отец, мать, Катя, Гриша, Ося и я. Гриша умер совсем маленьким. Катя была старше меня. Ну, то есть, она и сейчас старше, конечно. Папу звали Исаак Розенберг, он служил инженером на железной дороге. Он был из бедной семьи, сын ремесленника, но сумел пробиться и поступить в Технологический институт в Санкт-Петербурге. Оттуда его выгнали за участие в студенческих волнениях, и ему пришлось доучиваться в Германии, в Карлсруэ. Там он познакомился с мамой – она была из очень богатой еврейской семьи, училась в консерватории по классу фортепиано, но бросила все и уехала за ним в Россию. Отцу не разрешено было жить в центре страны из-за его неблагонадежности, и он устроился на работу в Вильно. А вскоре туда перебрался его младший брат.
Мама поначалу давала частные уроки музыки, но после рождения детей занималась только с нами…
То время сохранилось в моей голове набором раскрашенных старых фотографий. Папин вицмундир с блестящими пуговицами, который он надевал по праздникам, и мамино концертное платье с турнюром. Зеленые церковные купола с золотыми крестами, видные из угловой комнаты. Длинная тенистая улица, спускающаяся к вокзалу, – там была папина служба, на которую он в любую погоду ходил пешком – для моциона. Мы с Осипкой были уверены, что на службе папа водит паровозы, – это казалось нам высшей точкой железнодорожной карьеры. Узнав, чем он занимается на самом деле, мы за него ужасно обиделись. Тогда он рассказал, что, когда мне было всего полгода, Пилсудский[30] со своей бандой подорвал и ограбил поезд, в котором папа ехал с инспекцией. Папа не испугался и даже высунулся в окно, потому что подумал – взорвался паровой котел, но тут загремели выстрелы и засвистели пули, и стало понятно, что – налет. Рассказ немного примирил нас с отцовской профессией, а Осипка долгое время изводил бумагу, рисуя один и тот же сюжет: «Папа съ энспекціей стрhляютъ въ Пилсуцкава». Потом – война. Папу мобилизовали – армия остро нуждалась в инженерах. В последний раз видела его в зеленой суконной гимнастерке со скучными капитанскими погонами без звездочек – такого молодого и незнакомого – мы никогда не видели его в одних усах с гладко выбритым подбородком. Он показывал нам свою саблю и складную походную кровать. Осипка утащил из прихожей саблю в ножнах и стал скакать с нею по кровати, козлы сложились и прищемили ему руку, и все бегали за ним по дому со льдом в полотенце.
А летом пятнадцатого – эвакуация. Эвакуацию мы с Осипкой видели своими глазами во время прогулки с няней Вандой – огромный черный памятник человеку, который непонятно и смешно назывался графом муравьев[31], болтался в пяти саженях над землей, подцепленный канатами за шею и ноги к деревянным лесам. Городовой был зол и курил папиросу прямо на посту – это было неслыханно. А на следующий день на площади уже ничего не было, кроме постамента. А еще приказчики из лавки ритуальных товаров купца Чугунова грузили на подводу иконы. В небе все чаще барражировали аэропланы, но рассмотреть их в мамин театральный бинокль нам не удавалось, а однажды вдоль всей Большой Погулянки долго плыл похожий на раздутого леща дирижабль. Кухарка Михалина с забинтованным пальцем жаловалась, что на рынке все страшно кусается, и мы воображали себе взбесившиеся по случаю эвакуации овощи. Брат отца решил не покидать Вильно, у него было свое дело и жена на сносях. Бабушка – папина мама – осталась с ним. А мы бежали от немцев. Зачем моей матери понадобилось спасаться от соотечественников, не знаю до сих пор – скорее всего, ей попросту был тесен провинциальный губернский город и хотелось в столицу, подальше от дирижаблей, кусающихся овощей и прочих ужасов войны. Поезда в те дни приходилось брать штурмом. Нам повезло: какой-то офицер, которому очень понравилась мама – а она была потрясающе красива, – пригласил ее в свое купе. Он, наверное, не предполагал, что обольстительная красотка поедет с тремя маленькими детьми. Помню его начищенные до зеркального блеска сапоги, приятный запах одеколона и противный – спиртного, а лица не помню, разве что усики, похожие на стрелки часов. Случайно выглянув в коридор, увидела, как он за какую-то провинность хлестал перчатками по физиономии своего денщика, а может, просто срывал злость из-за неудавшегося флирта.