Из Центрального Комитета СЕПГ приходила противоречивая информация о встречах руководителей социалистических стран, в коде которых Дубчек стремился снять озабоченность участников. Свидетели его публичных выступлений в Праге оценивали их как взвешенные, но в его окружении тон задавали другие, например председатель парламента Йозеф Смрковский или Эдуард Гольдштюккер. В заявлениях министра иностранных дел Иржи Гаека явственно прослеживалось социал-демократическое влияние. Информация моей службы дополняла то, что и так уже знали или, по меньшей мере, предполагали об отношениях пражских либералов с западными политиками. Согласно этой информации, курс Дубчека на реформы отличался от политики либералов, симпатизировавших западным моделям, и от точки зрения консерваторов, ориентировавшихся на Москву. Большой интерес у нашего политического руководства вызвала информация о чешских контактах с западногерманскими социал-демократами и Итальянской компартией, которая была на особом подозрении как колыбель реформистского еврокоммунизма. Теория конвергенции, проповедовавшаяся этими кругами и предусматривавшая сближение между общественными системами и “третий путь”, считалась аболютно гибельной в идеологическом отношении.
Благодаря усилиям моей службы Мильке знал о беседах, которые вел в Федеративной республике Мечислав Раковский, главный редактор газеты “Политика” и член ЦК Польской объединенной рабочей партии. В ходе бесед он подчеркивал, что Польша, вопреки гегемонистским устремлениям Москвы, стремится к высокой степени национальной самостоятельностей заявлял, что не только он считает конвергенцию неизбежной и желательной.
Слово “конвергенция” было для Мильке контрреволюционным лозунгом. Когда заместитель министра внутренних дел Польши Франчишек Шляхчич, отвечавший за разведку, посетил нашего министра, тот обрушился на Раковского как на злейшего врага. После беседы слегка озадаченный Шляхчич спросил меня, что, собственно, означают бранные тирады Мильке.
Шляхчич обстоятельно обрисовал мне, что произошло в Варшаве в последние недели. По его словам, как студенческие волнения, так и вмешательство сил охраны правопорядка были гораздо менее безобидными, чем утверждалось в официальных сообщениях. Не меньшее беспокойство вызывали у моего собеседника и вспышки антисемитизма, проявлявшегося под личиной критики сионизма. Только во время работы над этими воспоминаниями мне бросилось в глаза, какую роль в социалистических странах издавна играл скрытый антисемитизм в борьбе консервативных сил против стремления к реформам и против представителей этих тенденций. И в Чехословакии именно евреи подвергались наиболее жестким нападкам, а требование их исключения из общественно-политической жизни звучало громче всего.
Летом 1968 года ход событий в Чехословакии и реакция на них представлялись мне чем-то вроде контрастного душа. Признаки предстоящей интервенции сменялись на протяжении все более кратких промежутков времени усилиями по поиску приемлемого решения.
В мае вызвало волнение сообщение газеты “Берлинер цайтунг” о том, что в Праге якобы обнаружены восемь американских танков. Это “сообщение” было подсунуто редакции советской стороной без нашего ведома. В действительности в Праге проводились натурные съемки фильма “Ремагенский мост”. “Танки” быстро превратились в кучку статистов в американской форме. Тогда я интерпретировал столь несерьезную акцию как признак неуверенности Москвы. Западные собеседники спрашивали меня напрямик, не следует ли предположить, что “утка” с танками задумана как алиби на случай советской интервенции. Такую возможность я посчитал абсурдом, просто ребячеством.
В июне меня пригласил в Прагу чехословацкий коллега Хоузка. В официальном письме новому министру внутренних дел ЧССР Павелу Мильке известил о моем визите, мотивируя его необходимостью обсудить с моим коллегой разведывательную акцию. 8 июня Хоузка встретил меня на границе. Дорогой он в мрачных красках обрисовал положение в партийном и государственном руководстве. Большинство словаков в руководстве, по-видимому, уже не доверяло своему земляку Дубчеку и подвергалось все более жестокой клевете и нападкам. На следующий день я встретился с заместителем министра внутренних дел Вилианом Шалговичем, отвечавшим за государственную безопасность и разведку. Как словак, он в соответствии с законом работал в Праге на паритетных началах с министром-чехом Павелом. Он сказал, что в президиуме ЦК партии большинство у “правых”, которые сами себя характеризуют как прогрессистов. (Во время поездки я не раз смог убедиться, как были перепутаны понятия “правый” и “левый” и насколько они в каждом случае зависели от точки зрения наблюдателя.) Дубчек, по его словам, все больше уступает их давлению. На сентябрь намечается созыв съезда, делегатами которого при господствующем ныне давлении избираются только “прогрессисты”, большей частью из интеллигенции. Как сказал мне Шалгович, он и его политические друзья, заклейменные “консерваторами”, без сомнения, не имеют шансов на этом съезде. На мой вопрос, что можно было бы сделать с нашей стороны, заместитель министра растерянно ответил: “Я не знаю”. По его мнению, Павел был движущей силой в деле очернения всех “консерваторов”. Как сказал Шалгович, Павел терроризировал всех неугодных ему сотрудников с помощью печати и телевидения. На повестку дня поставлены дискредитация и психологический террор, и уже почти нельзя быть уверенным в собственной безопасности.
Действительно, против Шалговича и других офицеров министерства внутренних дел шла настоящая кампания по дискредитации. На стенах домов краской рисовали виселицы с их именами. Многие чувствовали себя в опасности, искали убежища за границей. Шалгович уехал в Болгарию. Во время его возвращения, в конце ноября, мы недолго беседовали с ним в Восточном Берлине. В 1991 году я прочитал в краткой газетной заметке, что Шалгович в Словакии покончил с собой.
Я описал свои встречи и впечатления так, как воспринимал их тогда. Конечно, я находился под односторонним воздействием взглядов тех, к кому прислушивалось руководство в Москве и Берлине. То обстоятельство, что гнев значительной части народа часто выражался в крайних формах — с чем я столкнулся, наблюдая за отношением к сотрудникам госбезопасности после краха ГДР, — имело там и здесь одинаковые причины. Не в последнюю очередь именно люди вроде Шалговича и наши партнеры в пражском министерстве внутренних дел на протяжении сорока лет подавляли политически инакомыслящих.
Моя поездка в Прагу внезапно вызвала общественный резонанс. 19 июля в газете “Литерарни листы” под заголовком “Интерпелляция” появилось сообщение о моем пребывании в ЧССР, кончавшееся вопросом: “Что надо было генералу Вольфу в Праге?” Так как кроме упоминавшихся мною собеседников о визите знал только руководитель отдела активных мероприятий в пражской разведке Борецкий, было не особенно трудно установить источник публикации. В конце концов, именно Борецкий считался лидером “прогрессистов” в разведке. Сообщение было реваншем за нападки прессы ГДР на курс реформ, проводившийся в ЧССР.
Хотя Мильке и руководство ГДР не оставляли мою службу в покое, мы не могли предоставить желаемые доказательства непосредственного вмешательства западных государств в пражские события. Московские и берлинские газеты публиковали в начале лета одну за другой критические статьи о положении в ЧССР, на которые следовали возражения именитых авторов из Праги, с национальным пафосом защищавших свой свободный социализм, установленный впервые в истории. Результатом встречи пражского правительства с советским руководством в конце июля стало заключительное коммюнике, в котором шла речь об “обстоятельном товарищеском обмене мнениями” и “атмосфере полной откровенности, искренности и взаимопонимания". На 3 августа была назначена совместная встреча с представителями остальных государств — участников Варшавского договора.
Я считал прямое вмешательство Варшавского договора все еще невероятным, несмотря на множившиеся признаки такого развития ситуации. От встречи руководителей партий в начале августа я не ожидал чуда и записал в дневнике: “Придется еще порядком побарахтаться, чтобы справиться с проблемами, которые надвинутся на нас после заключения какого-то компромисса”. Я еще был убежден в возможности компромисса, и то, что сообщили общественности после встречи, производило впечатление, будто удалось достичь договоренности. Смрковский торжествующе заявил: “Результат превзошел наши надежды — раскол социалистического мира предотвращен!”