Потом, когда он снова пришел в себя, мягкий свет струился вокруг него. Шел ли он от наполовину угасшего фонаря, от слабо красневших нитей накала? Нет, нет! Свет этот проникал через пробоину, и постепенно как бы короткими толчками мысли Жоржа воссоздали картину того бессмысленного мира, который его окружал. Дневной свет! Наступал день, и этот кусок неба, ясного и прохладного, как вода в роднике, привел его в отчаяние. Особенно угнетал его вид умирающего фонаря; он суеверно связывал с ним свою жизнь — так ожидающие исполнения приговора смертники считают плиты в своей камере: чет — значит спасен! — или следят за скользящей по стене тенью: если дойдет до этого угла, я погиб! Он смог разобрать на часах — свет теперь косо падал на циферблат, — что было уже пять часов. Пять часов утра! Значит, Даррас… Предмет, на котором покоилась его голова, впивался в затылок. Он попытался изменить положение, невзвидел света от боли и снова замер. «Господи, сжалься надо мной, я больше не буду!» Дышал он тяжело, прерывисто, лицо его покрылось потом. Самой раны он больше не чувствовал, лишь жжение в боку, словно что-то грызло его, и липкие струйки крови. Ждать! Выстоять! Даррас обещал. Надо верить его обещанию. Какое-то непредвиденное обстоятельство задержало его. Он скоро явится. И скажет: вот и мы! И этому кошмару наступит конец! А пока что… Никогда еще не проявлял он столь пристального внимания к собственной жизни, никогда не заглядывал так далеко в свое прошлое, плутая в лабиринте, где над деревянными скамьями, над кроваво-красным полотнищем взмывался страстный голос: «Товарищи, мы сможем построить тот, более справедливый мир, о котором мечтаем, если сумеем сохранить солидарность!» А в другом коридоре слышался чарующий смех Мадлен: «Значит, вы ничего не понимаете, Жорж?» Но нет, он понимал, он бежал навстречу ей из далекого далека, из своего трудного, нищего детства, озаренного улыбкой склонявшегося над ним лица. «О мама, мамочка! Как не позвать мне тебя, ведь это ты открыла мне чудесную, неповторимую красоту любви?» Из далекого далека, по извилистым переходам, бесчисленным, неожиданным и непостижимым, он дошел наконец, его окружил хор немецких синдикалистов, чье пение отражалось от стен, как в ту ночь в Ривогранде перед Кастельфорте, когда они ожидали наступления новой зари, яростной и кровавой, когда трупный запах на склонах смешивался с запахом обуглившихся тел и сожженных машин, а слова, полные неистребимой надежды и страстной убежденности — «Brüder, es ist Zeit!», «Братья, настало время!», — неслись через разделявшую их ночь! И сейчас они все так же кружились в этом железном ящике, в этой камере, тюрьме, склепе! Они были сильнее неотступной мысли о смерти, о полном и неотвратимом уничтожении! Они захватили его целиком, увлекли за собой, он был, как и тогда, да, как и тогда — «боже, как хочется пить!» — во власти пьянящего чувства братства, страстного желания жить, желания лучезарного, пламенеющего, как солнце!
14
Яркий отраженный свет нестерпимо резал глаза. Жорж устало опустил веки и вдруг совсем рядом услышал голоса; тогда он посмотрел вокруг, хотя от ослепительных лучей у него навернулись слезы, увидел в ускользающей перспективе — снизу вверх — Дарраса, голова которого вырисовывалась на фоне пылающего неба, державшего в руке стеклянную палочку, или какую-то блестящую ампулу, или… Да, это был Даррас, и в руке он держал шприц! Да, это был он, озабоченный, хмуривший брови.
— Привет, — прошептал Жорж.
— Как вы себя чувствуете?
Жорж попытался улыбнуться, чтобы показать, что сейчас ему уже лучше, что он благодарит его. Слышались другие тихие голоса, другие лица склонились над ним, невероятное видение! Но нет, это был не сон, он отчетливо различал лица Макса, Сантелли, Ранджоне… Слева — уходящий вверх на головокружительную высоту борт «Анастасиса», и прямо над ним — шлюпбалки. Значит, он находится на палубе «Сен-Флорана». Его спустили на импровизированных носилках, когда он был еще в беспамятстве. Все эти рассуждения стройно выстроились в его мозгу, обретавшем свою прежнюю ясность. Даррас сделал ему укол — что-то поддерживающее сердце, неважно что, — он испытывал светлую радость, хотя его чувства были еще заторможены и не могли прорваться наружу.
— Главное, не двигайтесь.
Даррас говорил, присев теперь возле него на корточки, на переднем плане — его сильная рука, опирающаяся на бедро, его выдвинутое вперед плечо слегка защищало Жоржа от ослепляющего, добела раскаленного неба. Грусть и жалость, написанные на лице капитана, удивили Жоржа.
— Вы меня слышите?
— Да.
— Мы отвезем вас в Палермо, в больницу.
Что это значит? Боль его больше не мучила. Возможность попасть в больницу не понравилась ему, но он перевел взгляд на одеяло, которым его прикрыли, и увидел бурое пятно, по форме напоминавшее рыбу. Да, благоразумие требовало не слишком медлить с лечением, и он снова слабо улыбнулся в знак благодарности и дружеской признательности. Но тут мысли его, которые вновь обрели ясность, сделали удивительный скачок, и он понял, почему так озабочен Даррас.
— Готовите буксир?
Даррас спрятал шприц в никелированную коробочку.
— Не думайте больше об этом!
— Ты поскользнулся, — сказал Ранджоне, в свою очередь склонившись над ним.
— Это было не так уж высоко, но ты напоролся на эту чертову железку!
— Да.
— Не расстраивайся. Уж будь уверен, тебя поставят на ноги!
Пробиваясь сквозь ватный кокон, который, казалось, плотно окутывал его, Жорж, не видя лиц говорящих, старался понять значение этих обрывочных фраз, внимательно прислушиваясь к тону, каким они были сказаны, к еле уловимым модуляциям голоса. Последняя фраза Ранджоне могла означать как раз обратное: ни в чем нельзя было быть уверенным, над ним нависла опасность. Кстати, почему никто не занимается «Анастасисом»? Почему «Сен-Флоран» так поспешно отходит и Макс, стоя на корме, навалившись на шлюпочный крюк, уже отталкивает яхту от борта корабля? Неужели они действительно собираются бросить эту посудину? Отказаться из-за него от своих планов? Это чистое безумие!.. Он с тревогой взглянул на Дарраса и Ранджоне:
— Мы уже отплываем?
— Ну да! — ответил Даррас, стараясь говорить бодрым, веселым тоном.
— Почему?
— Надо, чтобы вы как можно скорее попали в больницу и чтобы вас прооперировали!
Двое моряков молчаливо занимались своим делом: Жоффруа и Жос. Он не сразу узнал их, солнце словно растопило его память.
— Вы не должны этого делать, — сказал Жорж.
Даррас продолжал улыбаться.
— Бросьте, не думаете же вы всерьез, что мы оставим вас в таком положении?
Сказано сердечным голосом, чуть хриплым от табака, но в нем слышалась тревога. И все равно он был для Жоржа как освежающий дождь.
— Жаль, — проговорил он, не в силах выразить всю глубину своего разочарования.
— Лежи спокойно, — сказал Ранджоне. — Мы дали полный ход и еще до полудня будем в Палермо.
— А еще через двадцать минут вы будете на операционном столе — и дело сделано! Вас заштопают в два счета!
Жорж с усилием, очень медленно, повернул голову направо и налево, слезы отчаяния обжигали ему глаза.
— Не надо этого делать!
Он хотел сказать: бросать судно. Сидя по-прежнему перед ним на корточках (он лежал на двух положенных друг на друга матрасах), оба моряка внимательно смотрели на него.
— Мы знаем все, что вы сделали, Море. Но сейчас об этом не время думать.
— Ты полагаешь, это теперь имеет значение?
— Поймите, вы серьезно ранены, и в первую очередь следует думать о вас. А все остальное…
— А потом, понимаешь, в трюм набралось много воды, после того как тебя нокаутировало.
Яхта уже разрезала воду, и небо, казалось, кружилось над ним.
— Это моя вина, — через силу произнес Жорж, пересохшее и ставшее каким-то шершавым горло с трудом пропускало слова.
— Это совсем не ваша вина, — возразил Даррас. — Не из-за вас произошла эта проклятая задержка. Если бы мы вернулись в назначенный час и судно было бы примерно в том же состоянии, в каком мы на него наскочили, его вполне можно было бы дотащить до Палермо.