В том дневном спектакле папа неверно оценил расстояние, когда бил ногой, и попал мне прямо в голову. Я замертво упал назад, ударившись затылком, от чего раздался сильный глухой звук. Но папа настолько привык к громким ударам моих кулаков, что поначалу не сообразил, что произошло. Когда истина ему открылась, он поднял меня и унёс из театра в отель через дорогу.
Я был без сознания восемнадцать часов, из-за чего «Три Китона» пропустили вечернее выступление. Врачи без перерыва трудились надо мной до следующего утра, когда им удалось привести меня в чувство. После осмотра они сказали, что я счастливый мальчик, потому что мой мозг не повреждён и череп остался цел. Если я полежу в кровати пару дней, сказали они, всё будет в полном порядке.
После их ухода я послал за едой и в полвторого дня начал одеваться.
— Ну и куда ты собрался? — спросила мама, увидев это.
— Так ведь время дневного представления
— Думаешь, тебе стоит… — начала она
— Конечно, я хорошо себя чувствую.
Она вздохнула:
— Ладно, но ради всего святого, работай полегче хотя бы первые два шоу.
— Конечно, мам, конечно.
Увидев меня входящим в гримерку, папа не мог поверить своим глазам. Я сел, начал гримироваться и сказал: «Я только не буду делать трудные падения, папа, я буду падать слегка». А потом подумал, что могу немного поддразнить его: «Со мной всё будет в порядке, если, конечно, ты снова не пнёшь меня в голову».
Последствий не было, но я падал слегка. Меня разозлило, что в итоге я всё-таки слёг на пару дней из-за неприятности, случившейся вне театра. Однажды вечером, пока мы играли в чикагском «Мажестике», я опаздывал и должен был бежать в театр. Мчась по тёмной аллее, я наступил на доску со ржавым гвоздём. Гвоздь прошёл сквозь ботинок и глубоко вонзился в ступню. Я отодрал доску, но гвоздь остался в ноге, и реквизитору из «Мажестика» пришлось вытаскивать его клещами. Я залил рану йодом и перевязал, но назавтра нога по-прежнему болела, и в обоих шоу я хромал.
На следующий день мы сели на поезд до Милуоки, нашей следующей остановки, и в поезде у меня началась сильная лихорадка. В Милуоки доктор, к которому мы обратились, сказал, что я на грани судорог. Он вскрыл рану, сделал дренаж и предупредил меня, чтобы я не вставал следующие несколько дней. Он хотел быть уверенным, что я не попытаюсь встать, поэтому сказал мне: «Если ты это сделаешь, я не смогу помочь — слишком велика опасность судорог». Его слова вынудили меня оставить мысль вскочить с кровати, как только он уйдёт. В театре нам нашли замену. Это был первый и последний раз, когда «Три Китона» не выступали из-за болезни целую неделю.
Как все истинные артисты, мы гордились тем, что работали при любой возможности. Если папа или я растягивали голень, мы работали вопреки совету врачей «дать ноге отдохнуть пару дней». Всё, что мы делали, — это перевязывали её крест-накрест бинтом как можно туже. Нога немного болела, но гораздо хуже было падать, если свело шею. Это адские мучения.
Полы некоторых сцен, выстланные занозистыми досками, были опасными для нашего номера. Однажды папа упал со стола, который мы использовали в номере, и толстая заноза длиной четыре дюйма и шириной полдюйма впилась ему в голову. Она так плотно приколола его жуткий парик к голове, что он не мог его снять. В конце концов я умудрился вытащить её, и, как обычно в таких случаях, мы осторожно промыли рану водой с мылом, выдавили немного крови и смазали йодом.
Как-то раз папа пропустил два выступления, отравившись трупным ядом в Бостоне. «Я никогда не любил пищу Новой Англии, — стонал он, — но не мог представить, что меня отравят здесь, в стране бобов и трески».
Мама была чемпионом выносливости среди Китонов. За исключением перерывов на рождение детей, она не пропустила ни одного шоу. К тому же она никогда ни на что не жаловалась. Папа вёл дела, связанные с нашими выступлениями, а мама заботилась о деньгах. Как любая другая женщина в водевиле, она носила выручку от наших спектаклей в «сварливой торбе». Это был замшевый кошелёк, висевший на шее под платьем. Из-за того, что мама весила всего 90 фунтов, в 1901 году это представляло некоторую трудность во время наших первых гастролей на Побережье. В каждом городе к западу от Канзас-Сити нам платили золотом.
Мама справлялась со «сварливой торбой» во время первых трёх остановок. Это были Дэнвер, Солт-Лейк-Сити и Ванкувер. Но когда мы двинулись к Западному побережью, кошелёк так наполнился 10- и 20-долларовыми слитками, что маме пришлось купить пояс для денег. Тогда наше шоу зарабатывало 225 долларов в неделю, а тратили мы очень мало. В лучших отелях, где мы останавливались, брали 1 доллар 25 центов в день за комнату и стол с человека, и в неделю получалось 25 или 26 долларов на троих. Остальные траты, в том числе папино пиво, чаевые и прочие скромные удовольствия, обходились не дороже 50 долларов в неделю, а на переезды мы тратили по 30 долларов. Так что мама каждую неделю складывала в пояс почти 120 долларов, и, когда мы отправились обратно на Восток, она несла на своей обложенной золотом персоне около 1600 долларов. Я понимаю, что такая куча денег в 10- и 20-долларовых слитках весила почти семь фунтов, и мама была как следует нагружена, когда мы вернулись туда, где сыпучие деньги Дяди Сэма считались действительной валютой.
Вспоминая своё волнующее детство, я должен признать, что была одна вещь, которую я пропустил, пока рос, — обыкновенное школьное образование. Я был таким успешным артистом-ребёнком, что никому не приходило в голову спросить меня, кем бы ещё я хотел стать, когда вырасту. Если бы кто-нибудь спросил, я бы ответил: инженером-строителем. Думаю, что стал бы хорошим инженером, но даже пятьдесят лет назад никто не мог получить эту профессию с одним днём школьного образования.
Это всё, что у меня было: один день в школе. Тогда мне было шесть лет, и мы выступали в театре «Бон Тон» в Джерси-Сити. В вечер перед премьерой один актёр из программы спросил у моего отца, не думает ли он, что мне пора ходить в школу. «Конечно, пора», — сказал папа, но напомнил, что почти каждую неделю мне придётся ходить в школу другого города. Тот актёр, в чьих жилах явно текла кровь школьного надзирателя, сказал, что директора школ предпримут любые усилия, чтобы помочь мне получить образование. «А как быть с дневными спектаклями? — спросил папа. — Ты же знаешь, они начинаются раньше трёх часов дня, до того, как школьников отпускают». Его друг знал ответ и на этот вопрос. Он сказал, что учителя позволят мне уходить раньше времени. «Всё, что тебе нужно сделать, — это послать объяснительную записку, и Бастер будет учиться всё утро и полчаса от каждого часа дневных занятий».
На следующее утро папа поднял меня в безбожную рань — восемь часов и погнал в ближайшую к «Бон Тону» среднюю школу. Директор оказался более чем снисходительным. В 9.15 я сидел за партой с другими маленькими мальчиками моего возраста и поражался всему, что видел и слышал.
К несчастью, я знал несколько шуток из школьного номера «Эйвонской комедийной четвёрки» и решил внести радость в класс, рассказав их. Учительница зачитывала список:
— Смит?
— Здесь!
— Джонсон?
— Здесь!
— Китон?
— Я не мог прийти сегодня.
Весь класс расхохотался, и даже учительница понимающе улыбнулась. В восторге оттого, что занятия в школе оказались добавочным шоу, я с нетерпением ждал следующего повода заставить моих соучеников сползти под парты. На уроке географии учительница спросила: «Что такое остров?» Я поднял руку и, получив разрешение, сказал: «Остров, мэм, это бородавка на океане». Это замечание вызвало у неё только кривую улыбку, зато мои одноклассники огласили комнату гоготом и визгом удовольствия. Следующей была грамматика. Одно из заданий звучало так: «Придумайте мне вопрос со словом delight». И снова я первым поднял руку. Мой ответ был: «The vind blew in the vindow and blew out de light» [13]. He успел я опомниться, как учительница уже тащила меня за шиворот к директору. Выслушав все обвинения в мой адрес, он отправил меня домой с запиской: «Больше не приводите этого мальчика в нашу школу».