— Каким образом? — удивился Лакс.
— Как только все семейство заметит, что я избегаю вопроса о браке и не могу жениться на Доротее, я боюсь, что госпожа Кнаус будет действовать мне во вред и повлияет снова на господина Шварца, но уже иначе: не на пользу, а во вред мне. И вот вы должны мне в данном случае помочь.
— Будьте спокойны! — воскликнул Лак. — Наш Шварц — умнейший человек. Он сейчас же поймет все. Кроме того, знайте, что у него дела людские, общежитейские и дела служебные, государственные не смешиваются вместе. Он мог бы вам запретить жениться на Доротее, не признавая вас достойным ее, и вместе с тем дал бы вам важную должность в своем управлении. И наоборот, вы бы женились с его согласия на Fräulein Кнаус, он бы явился праздновать ваше бракосочетание, а на другой день за какую-нибудь оплошность прогнал бы вас со срамом из этой канцелярии. Следовательно, если семья Кнаус станет вдруг к вам враждебна, то вы не должны ничего опасаться.
После этого объяснения Зиммер едва узнавал Лакса… Это был добрейший, вполне радушно и искренно относившийся к нему человек.
Разумеется, одновременно Зиммер сразу стал реже бывать у Кнаусов. Тора стала угрюма и озабоченна. Каждый раз, как он являлся, девушка энергично, но и грустно просила его объяснить свое исчезновение. Зиммер всякий раз ссылался на дела, работу, на поручения от Шварца, серьезные и неотложные.
Наконец через дней десять Зиммер действительно исчез из Петербурга. Шварц дал молодому человеку важное поручение в Нарву.
Но Зиммер выехал в Шлиссельбург и там застрял. По какому делу — он один знал. Он познакомился и даже подружился с главным начальником и комендантом крепости, где было так много заключенных. Знакомство это произошло как будто случайно, а вполне приятельские отношения возникли сами собой.
Пробыв неделю в Шлиссельбурге, Зиммер съездил в Нарву, исполнил поручение Шварца и, вернувшись, объяснил ему, что замешкался по порученному делу. О своем пребывании в крепости и дружбе с комендантом он, однако, ни единым словом не обмолвился своему начальнику. Очевидно, это было его личное дело.
По возвращении в Петербург он встретился вновь в своей канцелярии со стариком Бурцевым, который так понравился ему. Старик являлся по вызову Шварца. Зиммер заговорил с ним, но Бурцев отвечал неохотно и сурово, как бы желая прекратить знакомство, сделанное опрометчиво. Эта уклончивость еще более расположила Зиммера в его пользу, и через два дня он вдруг отправился по адресу, который еще в первый раз дал ему Бурцев, решив настоять быть принятым. Зачем, собственно, — он хорошо сам не знал. Бурцев чрезвычайно был ему по душе, а с другой стороны, у старика было, очевидно, какое-то дело, недавно приключившаяся беда. Недаром его вызывали к Шварцу. Молодой человек надеялся хоть отчасти помочь в этой беде привлекательному старику.
За последнее время, приглядевшись к Петербургу, Зиммер вообще решил, что ему бы надо сделать несколько новых «русских» знакомств. До сих пор он ограничивался сидением на вечерах г-жи Кнаус, где бывали одни немцы и где бывало ему довольно скучно.
Раз уже зачисленный на службу и пользуясь некоторым расположением Шварца, Зиммер положил понемножку совершенно отделаться от этого семейства и тем даже услужить своему ближайшему начальнику. Что касается до новых знакомств, то Зиммер решил заводить их и в среде немцев, и в среде русских без различия, хотя были русские, которых всякому следовало избегать.
В эти дни было немало лиц и целых семейств, которые жили от зари до зари в страхе вдруг пострадать. Это были все те, которые считались в родстве или в близком знакомстве с приближенными павшего кабинет-министра. Суд над партией казненного Волынского все еще длился и не приходил к концу, а в Петербурге со страхом и трепетом все еще ходил слух, что все бывшие его любимцы постепенно должны поплатиться даже головой или, по крайней мере, подвергнуться дальней ссылке. В числе этих лиц называли и Бурцева, но Зиммера все-таки тянуло к старику. И он отправился…
Дом Бурцева оказался на набережной Невы, большой, деревянный, с большим двором, но в соседстве с простыми лачугами. Это было именно то место, на которое власти уже обратили внимание. Было уже известно, что все эти домики на набережной будет приказано снести и заставить домовладельцев строить приличные каменные палаты, а купцов и мещан совершенно не допускать к постройке домов в этой части города.
Зиммер, войдя во двор и затем на большое крыльцо, спросил Бурцева. Двое дворовых лакеев, сидевших в передней, заявили ему, что барина дома нет. На вопрос Зиммера, когда легче застать дома их барина, лакеи отвечали согласно, как нечто заученное, что барин Алексей Михайлович никогда не бывает дома.
— Что ты тут поделаешь?! — проворчал Зиммер, сходя с крыльца.
XIV
В глуши Калужского наместничества, верстах в пятидесяти от маленького городишка Жиздры, живописно расположилась небольшая усадьба, где по всему видно было, что живет помещичья семья средней руки, но с достатком.
В доме и во флигеле, вообще во дворе было уже с месяц мертво-тихо, так как все живое притихло. Все обитатели имели вид пришибленных людей, не то хворых, не то пораженных обстоятельствами.
Действительно, здесь случилось нечто ужасное, роковое, страшное… Очень недавно явились власти из Калуги, явились солдаты. Дворянин-помещик вместе с своим сыном были взяты и увезены в Петербург без объяснения причин.
Теперь в усадьбе оставалась молодая девушка Софья Львова с теткой — пожилой вдовой Брянцевой и ее двумя детьми, двенадцати и четырнадцати лет.
Разумеется, девушка плакала от зари до зари по отцу и брату, которых могла считать наполовину похороненными. Брянцева точно так же плакала и отчаивалась, но, кроме того, тревожилась еще и по другой причине, о которой умышленно умалчивала, не желая окончательно поразить племянницу.
Женщина умная, жившая долго в Москве, понимала, какие времена наступили на Руси, понимала, что брат и племянник взяты по доносу вследствие ябеды, и знала, что надо ожидать результатов, обыкновенных в этих случаях. И старика, и его сына, очевидно, засудят, сошлют неведомо в какие пределы, на границы Сибири, имение все опишут, а девушку и ее с детьми просто выгонят на улицу.
Дворовые люди, даже крестьяне, тоже ходили тоскливые, жалея доброго барина и доброго барчука, которого, несмотря на его двадцать пять лет, продолжали звать так. Люди предвидели и предусматривали то же, что чудилось и г-же Брянцевой.
В их уезде уже случилось… Молодой барин был увезен точно так же с солдатами в Москву или в Петербург неведомо за что и пропал без вести, а вотчина его родовая принадлежала теперь по закону какому-то рыжему немецкому барину, ни слова не говорившему по-русски.
И со дня, вернее, с часа отъезда Львовых с солдатами здесь в доме и в усадьбе водворилась грустная тишина и тоскливое уныние. Молодая барышня ходила с опухшим лицом, заплаканными глазами, почти не притрагивалась к кушанью, почти не спала по ночам и изводилась.
И так прошло около месяца.
Однажды в сумерки в усадьбе появился крестьянин и велел доложить о себе барышне, что у него есть до нее дельце. Идет он из Москвы в Иерусалим на поклонение Гробу Господню и хочет по дороге переговорить с барышней.
Люди догадались, что мужик просто хочет просить помощи, и, конечно, тотчас же доложили Софье Павловне. Печальная Соня даже обрадовалась известию. В том положении, в котором она была, всякому захотелось бы что-либо сделать богоугодное, а тут вдруг является паломник з Иерусалим. Помочь ему — даже себе польза: Господь за это наградит.
Когда мужика, рослого, бородатого, молодцеватого на вид, лет сорока, впустили в дом, он заявил при всех, что не может говорить при них, что хочет говорить с глазу на глаз с барышней. Все подивились, но и согласились на его просьбу. Славное у него было лицо. Да и что же он может сделать барышне? Не убьет же ее? О таком деле не слыхано.