Названец
Исторический роман
Год круглый да еще полугодие, с самого дня смертного осуждения Кабинет-Министра (Волынского) и по оный преславный день, в коий объявилась она, Дщерь Петрова, шло время длительно, неверно, опасливо и воистину люто. Колебательство и переменчивость бразд государственного правления то вдруг несказанно возносило темных людей из мрака и ничтожества на выспрь, к самым ступеням трона, то паки их же низвергало в сугубое убожество, многия ответственности и мучительства незаслуженные, ябедой измышленные…
Из записок современника
I
Шел 1740 год… Был июль месяц.
Столичные обыватели переживали тяжелое и мудреное время. Придворные государыни Анны Иоанновны, сановники и вельможи, все знатное дворянство, отчасти все именитое купечество и, наконец, даже простой люд, мещане и крестьяне, — все равно смутились, тревожились и притихли. Зато немец зазнался совсем, ликовал, справлял праздник на своей улице и еще пуще обижал русского человека. Бироновы слуги доходили до последних пределов кровных обид и гонений.
Государыня сказывалась хворой и никому не показывалась, бродила по своим комнатам, а ночью плохо спала, робела и плакала…
Она уступила — и раскаивалась. На прошлых днях, 27 июня, покончил с жизнью близкий ей человек, любимец, кабинет-министр Артемий Петрович Волынский. Он позорно сложил голову на плахе.
Долго и упорно длилась борьба за власть немца и россиянина, и наконец герцог Бирон победил… Но роковая погибель бывшего врага открывала широкое поле и давала повод к гонению и истреблению всей враждебной партии — под предлогом наказания приверженцев государственного преступника и изменника.
После многочисленных арестов в обеих столицах начались аресты по ближайшим большим городам, затем и далее, по всей России. Число виновников все росло, и находились лица, причастные к измене Волынского, домогавшегося якобы верховной власти; даже на окраинах империи, на границе королевства Польского, и на берегах Волги и Дона, и у пределов Крымского ханства — всюду оказывались и гибли якобы приверженцы изменника.
Разумеется, иные дворяне-помещики или должностные лица, которых арестовывали и привозили в Петербург на суд или прямо ссылали в Сибирь, никогда за всю свою жизнь даже не произносили фамилии вельможи Волынского, так как все, что творилось на берегах Невы, было им чуждо, почти не любопытно. Но они были просто жертвами разных соседних немцев, все более распространявшихся на жительство по всей России.
Нежданная, незаслуженная кара стряхивалась на голову какого-нибудь помещика в силу того, что какой-нибудь новоявленный в его пределах немец хотел или отомстить за пустяк, или просто поживиться состоянием, которое при осуждении, конечно, описывалось — якобы бралось в казну — и передавалось немцу в награду.
II
В душную летнюю ночь под ясным звездным небом в большом селе, протянувшемся вдоль главного тракта из Новгорода на Петербург, было мертво-тихо. И не потому притихло все живое, что была ночь, — напротив, во всех избах люди спали плохо или совсем не смыкали глаз и тихо перешептывались, поглядывали в окошки осторожно и не выходили, боясь нарваться на беду.
В селе заночевал обоз, но особого рода: товара никакого в столицу не везли, а на четырех или пяти подводах везли под конвоем разных провинившихся людей. В каждой бричке или просто большой телеге сидело по трое: один арестант и по бокам его два солдата. Так въехали они в село и ночевали в лучших избах, чтоб наутро двинуться далее на Петербург.
В крайней от церкви большой избе было темно так же, как повсюду. В большой горнице — холодной, или летней, — уже давно сидели и шепотом беседовали два арестанта. В сенях за дверью на полу спали двое конвойных солдат.
Дверь была притворена, но не заперта, так как на ней не было ни замка, ни задвижки, но к ней со стороны сеней была приставлена бочка, а около нее лег один из двух солдат. Впрочем, и солдаты, и командовавший ими петербургский офицер не опасались побега кого-либо из двух, находящихся в этой избе. Офицер остановился в избе старосты, рано поужинал и, обойдя все избы, где рассадили арестантов, ушел снова к себе, приказав подниматься и разбудить его на заре.
Начальником конвоя был подпоручик Измайловского полка Иван Коптев, высокий и рослый человек лет под тридцать, но с детским, добродушным лицом.
Записанный в Преображенский полк еще младенцем, по обычаю времени, он начал в нем действительную службу тринадцати лет. При восшествии на престол Анны Иоанновны был создан и сформирован новый полк — Измайловский, исключительно из ланд-милиции немецких земель, а офицеры были все лифляндцы или иностранцы. Коптев, лично известный графу Миниху и как говорящий свободно по-немецки, почти против воли был переведен из своего полка в новый, с производством из сержантов в офицеры.
Честолюбие вдруг зажглось в нем. Опередив случайно сразу всех товарищей, он захотел еще лично, собственными силами, испробовать свою удачу и «погнаться за фортуной».
По совету отца своего и при покровительстве графа Миниха он был откомандирован в распоряжение генерала Ушакова, начальника Тайной канцелярии. Сначала дела у него не было никакого; но постепенно служба становилась все мудренее и тяжелее. С течением времени и царствования императрицы и владычества герцога Бирона у генерала Ушакова усиливалась «работа».
Коптеву, как и другим состоящим при грозной канцелярии офицерам, поручалось постоянно одно и то же. Их рассылали по всем городам и уездам «арестовывать и привозить в Петербург разных оговоренных». Все это были жертвы страшного новоявленного обычая, именованного «слово и дело».
Коптев служил преданно, добросовестно, но душа его не лежала к этим жестоким обязанностям. Вдобавок прежде приходилось отправляться в командировку раза три-четыре в год, теперь же уже года с два он был постоянно в разъездах. Едва доставлял он кого в столицу, как снова его гнали в какие-нибудь дальние пределы за новыми виновными.
Теперь, возвращаясь в Петербург с партией, состоящей из шести человек арестантов, преимущественно дворян, принятых им в Москве, он вез еще двух калужских дворян, случайно переданных ему в Новгороде захворавшим офицером. Этих двух приходилось доставить прямо в канцелярию самого герцога Бирона.
Коптев невольно мечтал этим путешествием закончить свои странствования и просить об увольнении себя от должности утомительной и «палаческой». Он мечтал перейти на службу к самому фельдмаршалу Миниху в должность спокойнее и достойнее.
Двое дворян, которых принял Коптев в Новгороде от заболевшего вдруг офицера, были отец и сын Львовы. Старику было лет за шестьдесят, сыну его — лет двадцать пять. Взяты они были в их имении близ Жиздры и во время всего пути вели себя оба настолько тихо и покорно, что опасаться, по словам офицера, чего-либо — неповиновения или попытки на бегство — было невозможно.
Старик, Павел Константинович, за всю дорогу объяснял чистосердечно, что, очевидно, они взяты по одному недоразумению, которое выяснится в Петербурге, так как оба жили безвыездно в своей вотчине, никого не видели, ни с кем не знавались и ни в какие дела, не только государственные, но даже и наместнические, не входили.
Молодой — Петр Львов, — правда, лет за пять перед тем ездил в Курляндию, прожил более года в Митаве, но ничем худым там себя не заявил, ни в чем не был виновен, и теперь у него были в Курляндии даже хорошие приятели — немцы. По мнению Коптева, именно это пребывание молодого Львова в Курляндии и могло теперь послужить поводом к его аресту скорей, чем какое-либо отношение к суду и казни боярина Волынского. Что касается до арестованного старика Львова, то, вероятно, это была простая «прикосновенность».
III
На деревне пред зарей стало мертво-тихо, только изредка перекликались петухи.