Наконец они вернулись в тот же домик. Соломонидушка остановилась и выговорила восторженно:
— Ну, соколик, присядь там на крылечке, обожди. А то Богу помолись — еще того лучше. Я сию минуточку оберну.
Старуха рысью побежала вдоль пожарища. Федот присел на те же ступеньки крыльца, закрыл глаза и ахнул. Ему снова представилось позорище греховное. Ему почудилось, что он опять стоит среди Успенского собора. Он испуганно открыл глаза, чтобы убедиться, что сидит на крыльце, а перед ним не стены собора и не алтарь, а головни и развалины печей.
— Ах, Господи! — произнес он. — Да за это мало их всех растерзать! Живыми бы в землю зарывать!
Долго ли просидел Федот — он не знал, но вдруг перед ним появилась Соломонидушка и, ухмыляясь, протянула ему топор. Федот вздрогнул.
— Ну, чего же? Федот молчал.
— Ох, как же! — выговорил он наконец.
— Накажет тебя Господь! — воскликнула вдруг Соломонидушка, поднимая длинный палец к небу. — Разразит тебя Господь! Во веки веков будешь ты проклятый человек!
— Полно, полно! — струхнул Федот.
— Вспомни, что твой настряпал там!
— Да, може, не он?
— Дурень, все они вместе! Всем это ведомо. Тебе, дурню, неведомо. Поди, у него и тут риза с иконы запрятана в сундучке. Ну, говори, не боишься Бога? Ну, так будь же ты проклят с небеси во веки веков!
— Стой! — заорал Федот, — Стой! Давай сюда!
Он выхватил топор у женщины и как полоумный бросился в баню…
Клервиль сидел на кровати. Он слышал разговор на крылечке и, чувствуя себя страшно слабым, поднялся, чтобы кое-как доползти до тех голосов и попросить воды. Он увидел Федота, ворвавшегося в комнату, и обрадовался… Но это была секунда… У Федота в поднятых руках был топор.
Клервиль изумился, широко раскрыл глаза, но затем вскрикнул и повалился. Федот со всего маху ударил его в голову, но обмахнулся, попал в скулу и глубоко рассек лицо.
— Seigneur mon Dieu [16],- простонал Клервиль.
И это были его последние слова… Федот как остервенелый ударил второй раз и почти отрубил голову от туловища.
XXX
Верст за сто от Москвы, в одной из новых изб большого села, вечером, при лучине, сидело шесть человек молча. Это был хозяин двора и староста, пятидесятилетний мужик Ефрем, его дочь, тридцатилетняя баба, и двое детей-мальчуганов. На другой лавке сидела красивая женщина, глубоко задумавшись, с тревожным выражением в лице, а около нее, тоже задумавшись, — мужчина, одетый в русское платье, высокие сапоги, шаровары и кафтан, подпоясанный красным кушаком.
Этот с виду зажиточный крестьянин, а может быть, и купчик или приказчик купеческий был не кто иной, как капитан Маньяр. Когда крестьяне заговаривали и беседовали, Софья отвечала им, но Маньяр не говорил ни слова. Вот уже двое суток, что он рта не разевал.
Только тогда, когда оставались они вдвоем с Софьей, он тихо шептался с ней.
Для крестьян это был приказчик из Москвы Макар Тихонов, дельный человек и с деньгами, но с одним бедовым пороком: он был немой!
Но мало того, что он был нем, но вдобавок не любил даже слушать других. Когда ему что говорили, то он изредка кивал головой или отрицательно только тряс головой, но большей частью глядел сурово, гак будто не понимал, что ему говорят, или не хотел отвечать. И каждый раз Софья отвечала за него. Когда у кее спрашивали, почему она знает, что таково немой думает, она объясняла, что по его лицу и глазам всегда знает, что хочет муж сказать.
Положение Маньяра и Софьи было крайне мудреное. Когда-то они мечтали вместе с армией достигнуть границы русской, миновать всю Германию, очутиться на родине и стать счастливыми. Затем они стали мечтать добраться только до Польши, где народ-католики относятся к французам иначе, чем русские. Затем они мечтали о том, чтобы добраться до какого-нибудь большого города, и там Маньяр мог перестать быть немым и отдаться в плен начальству, которое, конечно, добровольно отдавшегося не станет судить и не расстреляет.
Теперь же, зная, что они находятся почти за сто верст от всякого большого города и только до Калуги менее ста верст, они мечтали уже только об одном: скорей, хоть завтра утром, попасть к какому-нибудь богатому барину в усадьбу и у него спастись от разъяренного и мстящего народа. А что народ на их пути творил, они уже видели.
Если бы Маньяр не был теперь в русском кафтане и шароварах и не притворялся русским, но немым, как придумала Софья, то, конечно, он был бы теперь уже или в реке, или на дне колодца, или на бечеве на воротах или валялся бы среди поля, изрубленный топором.
Попали они в это положение довольно просто. Маньяр при выступлении армии из Москвы выпросил и легко получил месячный отпуск. Генерал на его просьбу отвечал, грустно улыбаясь:
— Ступайте, куда и насколько хотите! Мы все в отпуске и даже вразброд. Император, кажется, собирается бросить нас и ускакать во Францию. Надо ждать особую команду. Если она еще не была произнесена, то всякий из нас ее мысленно ожидает… Эта команда — «sauve qui peut» [17].
Маньяр достал тарантас, пару лошадей и двинулся в хвосте обоза какой-то дивизии — он сам не знал какой. Таким образом они проехали с первого же раза верст тридцать и остались ночевать и покормить лошадей. Мимо них целую ночь двигалась армия.
На другой день они пустились снова в путь и ехали по ужаснейшей дороге очень тихо, обгоняя своих, двигавшихся без всякого порядка, толпой. И вдобавок Маньяр увидел, что мундиры страшно перемешаны. Это не поход, а это бегство после большого сражения, где все перепуталось, где пехотинец едет верхом на чужой лошади, а кавалерист идет пешком.
Вдобавок среди этих мундиров попадались ряженые самым удивительным образом.
У одного не хватало кивера, была простая шапка мужицкая, у другого при каске был простой русский кафтан. На одном драгуне, у которого волочилась и гремела сабля, был атласный теплый дамский салоп, подпоясанный простой веревкой.
Маньяр приходил в ужас. Как хороший офицер и воин, он понимал, что происходит.
«Да, прав был барон, говоря, что это не поход, а это sauve qui peut. Авось доберется армия до теплых краев, в те пределы, которые они называют здесь Маленькой Россией».
На второй день путешествия случилось нечто самое простое, а между тем и Маньяр, и Софья пришли в полный ужас. Они ахнули и от того, что случилось, и от того, что подобное ни разу не пришло им на ум с тех пор, что они выехали из Москвы. Сломалась ось, и они очутились среди поля.
И теперь шли мимо них все те же французы вразброд, и никто из них, конечно, ничем помочь не мог. Завидя вдали деревню, они оставили экипаж с лошадьми и с кучером и двинулись пешком. Но в этой деревне не только не было никого, чтобы послать кое-как дотащить экипаж с вещами, но не было даже ни единой телеги и ни единой лошади. Только куры кое-где бегали — и проходящие мимо солдаты пробовали ловить их, но безуспешно: напуганная птица не подпускала к себе за десять сажен.
Однако через несколько часов дело немножко устроилось. Софья осталась одна в пустой избе; Маньяр вернулся к своему экипажу. На его счастье, снова показался полк стрелков, у них был обоз.
Маньяр перемолвился с командиром, и дело устроилось очень просто. Один сундук, главный, был поставлен на телегу, остальное брошено. Даже кучеру, который спрашивал, что ему делать, Маньяр показал на экипаж, и мужик понял, что это остается в его пользу. Лошадей отпрягли; на одну из них сел верхом сам капитан, а другую он уступил кому-то из офицеров. За этот подарок ему обещали взять Софью с деревни и найти ей местечко в какой-нибудь телеге в обозе.
Они двинулись далее и прошли таким образом еще верст пятьдесят, но вдруг уже после полуночи, среди полной темноты, случилось нечто, чего, конечно, никто не ожидал. На обоз напали конные. Это оказался целый отряд ополченцев. Завязалась настоящая битва, и при этом отчаянная, так как дело дошло до рукопашной схватки.