— Ну а ты что? Можешь двигаться? — спросил старик сына.
Никифор повернул голову к отцу и отозвался слабым голосом:
— Вестимо. Лучше опять растревожиться и начать пуще хворать, чем враги убьют.
Через полчаса свеча была уже потушена, и все трое крепко спали.
На заре отец Иван пришел в себя, тотчас перекрестился, встал и, разбудив внучку, вышел на улицу. Кликнув звонаря и крестьянина, ночевавшего у него, священник приказал им нагружать две телеги, стоявшие на дворе.
Скоро все было готово, и во вторую телегу, где были одни узлы, собрались переносить больного.
Но в это самое время несколько человек загалдели за воротами и начали стучать. Отец Иван отворил калитку… Мужики, около дюжины, и две бабы вошли во двор и, ни слова не говоря, повалились в ноги.
— Что вы? — удивился отец Иван.
— Батюшка, отец Иван, честной иерей, не взыщи. Грех берешь на душу… Не покидай. Что же мы одни-то?.. Помрет кто или убиен будет — и отпевать некому! Мы в ночь миром решили… Не покидай.
Отец Иван опустил голову и стоял неподвижно.
«Никифор мой! Любочка моя! Им что будет?» — думалось старику.
Мужики продолжали валяться в ногах священника, а две бабы даже заголосили и начали причитать.
— Полно вам! — крикнул на них один старик крестьянин и, поднявшись на ноги, обратился к священнику взволнованным голосом: — Отец Иван, вспомни-тка слова Божий. Овцы без пастыря завсегда пропадут. А ты наш воистину пастырь. Ты в беде и научить можешь. А беда вишь какая. Не бывало еще на Москве такой… Будь милостив: не покидай!..
— Хорошо. Будь по-вашему! — отозвался священник. — Я ради вот детей своих согрешил. А мне что же? Мне ничего не страшно. И француз мне не страшен. Смерть у меня и так давно за плечами. А вот деток жаль стало.
— Отец Иван, и у нас детки тоже… — сказал кто-то.
— Мы за себя будем стоять и за тебя постоим. А не велит Господь упастися от злодея, вместе все и помрем.
— Нет! — вымолвил отец Иван. — Я с вами останусь, а детей отпущу. Пускай они через город по Владимирке к моему племяннику едут, верст всего полсотни.
— Ладно. Мы, двое кто, их доставим на место и тебе ответ привезем, — вызвался один из мужиков.
Священник вернулся грустный в дом и объявил сыну и внучке просьбу прихожан и свое решение.
Никифор заволновался и, сам поднявшись, сел на постели бледный, с сверкающими лихорадочно глазами… Люба заплакала тихо…
— Я без тебя, родитель, никуда! — выговорил Никифор.
— И я тоже… И я тоже… Ни за что! — вскрикнула Люба. — Оставаться — так всем вместе…
— Полно вы!.. Рехнулись! Вы сейчас же соберетесь и поедете, — старался отец Иван выговорить решительно и строго.
Но голос его дрогнул.
— Нет! Нет! Нет! — зачастила Люба отчаянно, а затем, перестав плакать, вскочила с лавки и, сев к Никифору на кровать, обняла его, расцеловала и спросила: — Так ведь? Вместе? Ни за что не уедем! И мы останемся. Пускай нас вместе с дедушкой убивает француз.
— Вестимо. Нечего и толковать! — тихо, но твердо произнес Никифор.
Отец Иван сел, опустив голову на руки. Глаза его были влажны от проступивших слез. «Бедные мои!» — думал он.
XIX
Русская армия была под Москвой… За ней по пятам напирал враг, и в нашем арьергарде казаки Милорадовича перестреливались с авангардом французов под командой Мюрата.
Утром 15 сентября главнокомандующий Москвой виделся на Поклонной горе с главнокомандующим армией Кутузовым, который заявил, что даст сражение, чтобы грудью отстоять Первопрестольную.
Земляные работы для редутов были начаты…
Двадцать восемь тысяч раненых были впущены в город, а с ними пришли тысяч пять вполне здоровых, которые тотчас принялись грабить и разбивать кабаки…
Но в тот же вечер, в восемь часов, граф Растопчин получил от фельдмаршала записку и долго-долго не верил глазам!..
Он прочел:
«Граф! Получа достоверное известие, что неприятель отрядил два корпуса по двадцати тысяч на Боровскую и Звенигородскую дороги, и находя позицию мою не довольно выгодною, с крайним прискорбием решился оставить Москву! Прошу скорее прислать проводников к Владимирской заставе. М. Кутузов».
Главнокомандующий Москвой тотчас приказал потопить в реке шесть тысяч пудов пороху, вывести из города гарнизонный полк, пожарные и полицейские команды и послал проводников к фельдмаршалу провести русскую армию от Калужской и Дорогомиловской застав к Владимирской.
В эту ночь Москва была окружена войсками и у некоторых застав русские полки сталкивались с французскими.
Самая густая масса французов стеснилась у Дорогомиловской заставы.
В одном из домов на Арбате, который весь опустел, так как жильцы бежали, два человека среди полумрака чердака рассуждали и что-то пристраивали. Это были старик Живов и бутырь с Тверской Самойло Гвоздь. Они долго спорили. Гвоздь убеждал, что не стоит того хлопотать, чего проще воспользоваться слуховым окошком.
— Да дурень ты этакий, — убеждал Живов, — я ведь для тебя хлопочу! Понятное дело, в слуховое окошко легче, свету больше, все на виду, да ведь тогда… тогда уж беспременно пропадешь ты! А если мы продырявим крышу, сделаем дырку, ну, в кулак, что ли, так будет гораздо хитрее дело.
— Как изволите, мне все одно! Сказываю я вам, что я себя упасать буду не очень, стало быть, самую малость.
Однако Живов настоял на своем. В крыше со стороны, выходящей на улицу, в самом углу и низко была продырявлена между железными листами круглая дыра вершка в три. Затем на балках при помощи топора была устроена перекладинка.
Когда все было готово, Гвоздь взял ружье, оказавшееся в углу, встал на колени, положил ружье на устроенный прицел, просунул конец дула в дыру и стал примериваться.
— Ну что? — спросил наконец Живов.
— Распречудесно, Иван Семенович! Ну просто амбразура! А все ж таки доложу вам: из слухового окошка куда бы было повадливее.
— Да дурень ты этакий! Будешь ты стоять в слуховом окне с ружьем в руках, да завидит тебя кто издали, выйдет команда: «Пали!» И они в тебя из полсотни ружей могут хватить, прежде чем ты успеешь только прицелиться. А в эту дырочку ты можешь подпустить антихриста к самому дому и не спеша целить. И вернее будет!
— Да, это точно! Ну, будь так! Стало быть, через эту дырочку.
— Ну а теперь хочешь попробовать, как тебе с чердака на крышку соседнюю прыгать, а с крышки на другую, что на флигеле, и в соседний огород? Лучше бы ты это нынче примерил.
— Зачем? Господь с вами! — воскликнул Гвоздь.
— Как зачем? Вернее будет! Раз проделаешь — будешь знать, как что: какая вышина и как прыгать. Что тебе стоит!
— Нет, уж это, Иван Семенович, — ответил Гвоздь, как-то ежась, — увольте! Что же тут мудреного? Вот сейчас выпалил, вот сейчас на лесенку, в энто окошко, с него на крышку, с нее на другую крышку и опять на крышку и в огород. Это и галка всякая сделает!
— Да галка-то, Гвоздь, сделает, а ты не сделаешь! Да и опять впопыхах, в страхах. Ведь, покуда ты будешь прыгать с крышки на крышку, в дом-то ворвутся… Что? Глядеть, что ли, они будут? Сделай-ка пример!
— Что вы, Иван Семенович! Ей-Богу же! Даже стыд берет!
— Ну, как знаешь, твое дело! — махнул старик рукой. — Ну, Бог с тобой, поцелуемся! — И Живов три раза поцеловался с бутырем и прибавил: — Что там будет — неведомо. А давай Бог благополучно! А случись что с тобой, вот тебе перед Господом Богом божусь: о сиротах своих ты не помышляй. Им хорошо будет!
И Живов спустился с чердака во двор в сопровождении бутыря, сел в свою тележку, снова обернулся к Гвоздю и выговорил:
— Давай-то Бог! Вот бы хорошо-то было! Ты даже, Самойло, и понять этого не можешь, какое это было бы дело! Всесветное дело! На весь мир благодеяние!
— Нам что, Иван Семенович, весь мир! Ну его! — вскрикнул Гвоздь. — Энто все нехристи! Нам свое кровное — матушка-Москва.
— Ну, прости, Бог помочь!
Живов снял шапку, перекрестился и велел кучеру трогать. Бутырь тоже снял шапку, тоже перекрестился и долго простоял молча.