Я вернулась в Москву через шесть лет. Лед растаял, майор переоделся в штатское, звери сами разбежались, да и государство, похоже, сдохло само. А я по-прежнему хочу водки, хочу быть железом, как лев на Сионе, хочу быть Умой Турман, хочу быть собой.
Мы едем на заднем сиденье раздолбанных и воняющих бензином «жигулей», Глеб нерешительно обнимает меня за плечи, я вытягиваю ноги в белых чулках, жалею, что в полумраке машины плохо видно, тереблю подол. Внутри меня нарастает крик, все эти годы – нарастает крик, внутри меня – пустота, гулкое эхо.
Ты знаешь, что у меня под юбкой? спрашиваю я, глядя в упор. Глеб смущен, он не помнит «Основной инстинкт», он хороший мальчик из хорошей семьи, geek&nerd, я узнаю́ таких по обе стороны океана. Я чуть-чуть отталкиваю его, потом немного раздвигаю ноги и громко говорю: Ни-че-го, – и схлопываю колени.
Я хочу быть Шэрон Стоун, хочу быть камнем, железом, львом, льдом. Внутри меня вибрирует пустота, которую нечем заполнить. Ни-че-го, повторяю я, как символ пустоты, понимаешь?
Глеб не понимает. Я объясняю ему как маленькому: Пелевина читал? У меня ведь не пизда, а совокупность пустотных по своей природе элементов восприятия.
Немногие женщины называют пизду – пиздой. Глеб напуган, я улыбаюсь. Я немного пьяна, мне кажется: еще чуть-чуть – и все сойдется, все получится, все сбудется. Зато у меня очень красивые чулки, говорю я, приподнимаю подол, показывая кружевную резинку.
Глеб тянется к моему бедру, я ударяю его по руке, со всей силы. Он вскрикивает.
Я так не люблю, говорю я. Вообще не люблю, когда мне туда что-нибудь кроме хуя суют.
Извини, говорит Глеб.
Мне становится его жалко. Я не хочу быть Шэрон Стоун, у меня не приготовлено ножа для колки льда. Я смотрю на Глеба, пухлые губы, большие глаза, сутулые плечи. Теперь он сидит, обхватив себя руками. Я придвигаюсь к нему, еле слышно говорю: Знаешь, почему я не люблю, когда руками? У меня мачеха была лесбиянка, и она попыталась меня изнасиловать.
Мы едем по ночной Москве, куда-то на Сокол, а я рассказываю, как умерла моя мама. Здесь, в главном городе Совета Экономической Взаимопомощи, в неофициальной столице Варшавского Договора, умерла от аппендицита, на даче у друзей. Я не люблю вспоминать об этом, но чувствую – сейчас надо рассказать эту историю. Вовсе не потому, что я ударила Глеба – просто сегодня такой вечер, все одно к одному, надо рассказывать, прижиматься всем телом, чуть-чуть задирать юбку, показывать эластичное кружево на фосфоресцирующем в полумраке бедре.
Мы вернулись в Болгарию, говорю я, а через два года отец женился на американке. Она работала не то в «Сане», не то в «Хьюлетт-Паккарде», мы втроем уехали в Силиконку, в Калифорнию.
Я не думала тогда, что снова увижу Москву. Я хочу водки не скажешь по-английски – и, выходит, часть меня осталась здесь, в промозглом городе, где пели Егора Летова, ненавидели коммунистов, готовились к погромам и голоду. Я думаю, отец был рад отгородиться от воспоминаний Атлантическим океаном – или, может быть, Тихим, это с какой стороны смотреть.
Я рассказываю Глебу, как ко мне приставала моя мачеха – и внутри меня нарастает хохот. Моя история – словно пародия на сказки о падчерицах, словно вывернутая наизнанку феминистская страшилка об отчимах, насилующих несовершеннолетних девочек.
Я, кстати, была вполне совершеннолетней – хотя алкоголь в Калифорнии мне еще не продавали.
За окнами «жигулей» проносятся тусклые огни Москвы, редкие по западным меркам вспышки ночных реклам. Чем дальше от центра – тем тоскливей, но я все равно люблю этот город.
Ты знаешь, я потеряла девственность в Москве, говорю я, хотя откуда же Глебу знать об этом? Меня дефлорировал мой русский бойфренд, еще в 89-м.
Интересно, как часто девушки рассказывают ему такие истории? Он сидит притихший, растерянный. Вот будет смешно, если он окажется девственником!
Первый раз я трахалась под «Все идет по плану», говорю я и начинаю петь нежным, трогательным голосом:
Границы ключ переломлен пополам
А наш дедушка Ленин совсем усох.
Внутри меня разрывается смех, внутри меня поднимается крик, пульсирует пустота. Я пою, словно маленький ангел, и вся грязь превратилась в серый лед и думаю о сером льде, мутном льде московских улиц. Я хотела быть иным льдом – ясным, прозрачным, хрустальным льдом, сияющим изнутри.
Заходя в подъезд, понимаю: ноги плохо меня слушаются. Состояние души – состоянием души, а тело берет свое. Тело поскальзывается безо всякого льда, хватает Глеба за руку, смеется, сладко ноет под короткой юбкой, хочет заполнить пустоту, вздрагивает в ожидании, напевает все идет по плану, готовится сказать я хочу ебаться, хотя понимает: я хочу ебаться – тоже всего лишь состояние души.
6
Снежана кладет ноги на колени Глебу, говорит требовательно:
– Сделай мне массаж стоп.
– Да я не умею. – Глеб осторожно трогает ее щиколотки. Он растерян: последний год у него вообще ни разу не было гостей.
– Ага, Тони тоже не умел, – соглашается Снежана. – За это, видать, Марселус его и выкинул из окна.
Глеб кивает, но, подумав, все-таки спрашивает:
– Какой Тони?
– Рокки Хоррор, – поясняет Снежана. – Или ты только в плохом переводе смотрел?
Глеб снова кивает.
– Это пиздец, а не перевод, – продолжает Снежана. – Особенно мне нравится анекдот про помидоры. Помнишь?
Глеб качает головой, неуклюже разминая ее пальцы. Сквозь паутинку чулка просвечивает черный лак ногтей.
– Ну, на самом деле, это шутка про семью помидоров и что catch up звучит как «кетчуп». Но первый переводчик не понял и перевел его совершенно гениально. Типа семья, мама, папа и дочка уже с коляской. А папа ей говорит: «Ну что, залетела?». И Ума Турман грустно так повторяет «залетела».
Этот анекдот Глеб помнит. Он понимает: речь идет о гангстерском фильме, Таня купила кассету у метро, только вернувшись из Франции. Глебу еще казалось, все пойдет как раньше – вечера перед телевизором, редкие ночи любви, разговоры и молчание вдвоем.
– Да, крутое кино, – говорит он, радуясь, что слово «крутой» может означать что угодно – от восторга до полного презрения. Он с трудом вспоминает сюжет фильма. Да и сам фильм запомнил только потому, что через несколько дней Таня сказала: она хочет развестись и выйти замуж за человека, которого встретила в Париже. Тогда Глеб понял: боевик с Брюсом Уиллисом – последний фильм, который они посмотрели вдвоем. Сейчас он удивляется: надо же, это старое – по московским понятиям – кино еще помнят. Он думает: может быть, полтора года, что прошли после Таниной поездки в Париж, в спячке пребывал весь мир? И сегодня все смотрят те же фильмы и читают те же книги, что он смотрел и читал два года назад?
– Я сразу поняла, что ты от него прешься, когда ты обувь на танцполе снял.
Снежана встает посреди кухни, поет, раскачиваясь, поднимая руки над головой:
They had a hi-fi phono, boy, did they let it blast
Seven hundred little records, all rock, rhythm and jazz
But when the sun went down, the rapid tempo of the music fell
«C'est la vie», say the old folks, it goes to show you never can tell
– А Тарантино считал, что мужчина не должен поднимать руки выше головы, когда танцует, – я в Интернете читала. Это выглядит слишком женственно. И каждый раз смотрю, как Траволта с Умой танцуют, и представляю, как Тарантино кричит: «Джон, опусти руки! Ты похож на пидора!»
Она смеется и направляется в комнату.
– Представляешь, в Америке в меня однажды влюбился пидор. Такой американский пидор, твердых пидорских правил, ни одной женщины у него не было никогда. И вдруг – опа! На какой-то большой тусовке. Потом звонил, приезжал из Сан-Франциско, цветы дарил. Очень был трогательный. Когда узнал, что я хочу пупок проколоть, подарил мне колечко с камушком.