Приподнимает тонкую вязаную кофточку – на маленьком золотом колечке в самом деле сверкает крохотный алмаз.
– Помогает при минете, сечешь?
Глеб кивает, а Снежана ходит по комнате, расстегивая пуговицу за пуговицей, рассматривая мебель и книжки на полках – учебники по математике и некогда запретные книги, купленные Глебом в первые годы перестройки. Поселившись здесь, он ни одной даже не раскрыл.
– У нас в Болгарии тоже были диссиденты, – говорит она, показывая на черно-белые корешки Солженицына, – но я про них ничего не знаю. Маленькая страна, слабый пиар. Ни одной Нобелевской премии, не то что у вас.
Она роняет кофточку на пол и остается в одном кружевном лифчике. Теперь видно: у нее небольшая грудь – да уж, на конкурсе Таниных подруг ей было бы нечего ловить.
– Послушай, у тебя есть зеркало?
Немного смущаясь, Глеб открывает шкаф. На пол вываливаются рубашки и старые свитера. Хаос в моем багаже. Неудобно, будто разделся – а на тебе грязные трусы. А ведь я ни разу не спал с женщиной после развода, снова вспоминает Глеб, но почему-то совсем не волнуется. Ему кажется, будто все это – понарошку: говорящая по-русски болгарская девушка из Калифорнии, мачеха-лесбиянка, дефлорация под Егора Летова, кружевной лифчик, кружево резинки на матовой коже бедра, объятия в такси, массаж стоп, черный лак ногтей сквозь паутинку чулка. Во всем этом есть какой-то налет виртуальности, словно в наездах Маши Русиной.
Снежана, раскачиваясь, глядит на себя в зеркало и, видимо, оставшись довольна, садится на пол.
– Гантели, – говорит она, заглядывая в шкаф. – Ты спортом занимаешься?
– Ну, не так чтобы очень, – отвечает Глеб. Гантелями он пользуется еще реже, чем книгами: последний раз пытался делать зарядку лет пять назад.
– У меня был прекрасный проект инсталляции «ОМ и гири». Номер журнала ОМ, придавленный гирей. Посвящается Пелевину, понимаешь?
Глеб кивает, садится рядом, обнимает Снежану и целует в шею. От этого ощущение нереальности происходящего только усиливается.
– А это обязательно? – строго спрашивает Снежана.
– Нет, – честно отвечает Глеб.
Снежана опрокидывается к нему на колени, подставляет губы, просовывает в рот язык, но и целуется так же отстраненно, как рассказывает о смерти матери, о своей мачехе, о дефлорации под Егора Летова. Она все равно где-то далеко, может – в своем Сан-Франциско, своей Софии или Москве семилетней давности, где девушки теряли девственность под песни про усохшего Ленина.
Может, не только я, но и Снежана ощущает, что не нужна этому миру, думает Глеб, сосредоточенно обсасывая чужой язык в собственном рту. Может, все, что она делает, – лишь неуклюжая попытка это чувство побороть. Может, Снежана надеется, что, пока мы целуемся, она существует.
– Можешь пододвинуть к зеркалу диван? – спрашивает она.
– Наверное, – пожимает плечами Глеб и, не удержавшись, добавляет: – А это обязательно?
Снежана бросает на пол юбку и лифчик, задумчиво смотрит на экран монитора. Ее грудь отражается в матовой поверхности, напоминает монохромную эротическую фотографию середины века.
– А у тебя есть CD-ROM?
– Да, – недоуменно отвечает Глеб.
– Поставь мне тогда этот CD. – Снежана достает из сумочки пластмассовую коробочку, смотрит на Глеба игриво: – А потом ты доставишь мне оральное удовольствие.
Это тоже из Тарантино, догадывается Глеб. Или из Пелевина.
Он лежит на спине, а Снежана лениво теребит пальцами его член.
– Ты знаешь, – говорит она, – Я думаю, глиняный пулемет – это хуй. Потому что когда его направляешь… ну, все исчезает. Особенно когда он стреляет.
Она смеется. Глеб не спрашивает, что такое глиняный пулемет.
– Смешно: по-болгарски «хуй» так и будет «хуй», – говорит Снежана. – А оргазм так и будет «оргазм». У меня в Калифорнии, – добавила она, – был приятель-вьетнамец. Так он говорил, что во вьетнамском нет слова для женского оргазма. Потому что это не тема для беседы. Впрочем, мужской оргазм, кажется, тоже.
На диске – новый трек. Снежана вскакивает, делает музыку громче – Вот оно! – становится на четвереньки, лицом к зеркалу. Приказывает:
– А теперь трахни меня в жопу.
Глеб смущен: он не помнит, чтобы его когда-нибудь просили об анальном сексе в такой форме.
– Давай быстрей, – в нетерпении кричит Снежана, – а то трек кончится, а мы не успеем.
Глеб пристраивается сзади, начинает медленно и сосредоточенно раскачиваться, старается попасть в такт музыке, совершенно не пригодной для занятий любовью – по крайней мере, с его точки зрения.
– По-моему, – тяжело дыша, говорит Снежана, – сейчас вообще можно слушать только саундтреки. Вся остальная музыка просто сосет. – Она глухо стонет, потом обернувшись через плечо, спрашивает: – А ты мог подумать, когда встретил меня в Хрустальном, что через неделю будешь ебать в задницу, как Марселуса Уоллеса?
– Мне нравится твоя задница, – отвечает Глеб, с трудом переводя дыхание. Снежана удовлетворенно смотрит в зеркало, кивает:
– Мне тоже.
По большому счету я хочу водки и я хочу ебаться означают одно и то же. Иногда мне кажется: все, что я говорю, означает одно и то же – давай потанцуем, сделай мне массаж стоп, трахни меня в жопу, поставь мне этот си-ди. Водка, секс, танец, музыка, прикосновение рук, проникновение члена – я всего лишь пытаюсь найти резонанс пульсациям пустоты, бьющемуся крику, замирающему смеху. Вот уже который год я делаю попытку за попыткой, раз за разом, рюмка за рюмкой, мужчина за мужчиной, песня за песней.
Я люблю их всех. Все песни, которым я подпевала, саундтреки фильмов, под которые занималась любовью, мужчин, которых целовала и которым говорила мне самой непонятные слова. Не их вина, что каждый раз я терплю неудачу, – но с каждой новой попыткой мне кажется: я плету сеть, связываю их воедино – мужчин, фильмы, песни. Мне кажется: когда-нибудь эта сетка окажется достаточно прочной, и я лягу в нее, убаюканная ритмом множества совокуплений, умиротворенная звуками множества песен, лягу и успокоюсь, покачиваясь, словно младенец в люльке под звуки колыбельной.
Я хотела быть льдом, львом, Шэрон Стоун, Умой Турман, строчкой Пелевина, кадром «Pulp Fiction». Я осталась маленькой девочкой в чужом городе, там, где ни водка, ни секс, ни музыка не могут напоить.
Что Пелевин понимает в пустоте? Ранним утром я смотрю на спящего мужчину, голова болит от выпитого, тело ноет от любовной гимнастики, убираю CD в коробочку, прячу в сумку, сажусь у зеркала, достаю косметичку. Внутри так пусто, что, если заплакать, слезы замерзнут на лету, превратятся в лед. Мне хотелось быть льдом – но никогда не удается заплакать. Уверенной рукой наношу макияж, бросаю последний взгляд в зеркало, трогаю Глеба за плечо:
– Вызови мне такси.
Смотрит непонимающе, в Москве редко вызывают такси, частники дешевле. На полях газеты пишу номер, а рядом – пароль.
– Для чего? – спрашивает Глеб.
– Хрусталь, – говорю, – экс-пи-уай-си-ти-эй-эл. IRCшный канал. А пароль – чтобы я тебя узнала, когда придешь.
И рядом с паролем пишу, чтобы он не забыл: #xpyctal.
Глеб сонно кивает, ничего больше не спрашивает. Глядя в окно, говорит:
– Ночь же еще, ты куда?
– Сила ночи, сила дня – одинакова хуйня, – отвечаю цитатой и уже на пороге оборачиваюсь: – Может, еще зайду.
Заперев дверь, Глеб подвинул кровать на привычное место и задумчиво уставился в зеркало. Таня назвала бы этот секс «интересным». У нее было несколько градаций для секса – и поскольку до Глеба у нее была пара десятков любовников, он выслушал пару десятков историй с выставленной оценкой. Секс мог быть «феерическим», «жестким», «скучным», «плохим» или «интересным». Так вот, секс со Снежаной был интересным. В отличие от женщин, которых знал Глеб, – их, впрочем, было не так уж много – она все время болтала, какую-то ерунду, бубнила под нос, не то Глебу, не то себе самой. Он хорошо запомнил, как лежал на спине, а она подпрыгивала, глядя в зеркало на свое отражение и повторяя в такт движениям небольшой колышущейся груди: «Zed's dead, baby, Zed's dead». Когда он кончил первый раз, она прошептала ему на ухо все так же спокойно: «I love you, Honey Bunny», – и он подумал, что несколько американских лет не прошли даром: английский навсегда остался для Снежаны языком секса.