Я все оставил на потом, я говорил себе, кричит на переднем сиденье Снежана. Окно открыто, волосы развеваются по ветру, почти касаются Глебова лица. Кто такой Иосиф Абрамович? спрашивает он. Ося, поясняет Нюра.
Сколько лет Нюре Степановне? Почему только к ней привязалось имя-отчество? Почему даже платье, нормальное, наверное, даже модное платье, выглядит на ней так, будто она достала его из пыльного чемодана, где вещи хранились со времен советской власти?
И крыши видели закат, и стены помнили войну, подпевает Снежана. Типа, приехали, говорит Андрей.
Вываливают на улицу, следом за Шаневичем идут к зарешеченному входу, протискиваются сквозь толпу. Разноцветные джинсы, проколотые брови, короткие, как у Снежаны, майки, голые животы. С тех пор, как я развелся с Таней, я ни разу не спал с женщиной, думает Глеб и вдыхает запах духов, табака, пота.
– Я Шаневич, со мной пять человек, – говорит Илья, охранник открывает решетчатую дверь, Глеб вспоминает старую шутку: когда площадь лагерей и тюрем превысит пятьдесят процентов площади страны, лояльные граждане окажутся за решеткой.
Кого сегодня считать лояльными гражданами? Были коммунисты и были диссиденты, были молодые ребята, соль земли, городская элита, любители Самиздата, «Иностранной литературы» и синеньких томиков «Библиотеки поэта». В девяносто первом году кто-то кого-то победил, власть поменялась, борьба закончилась. Сколько процентов сегодня сидят за решеткой? Где находится эта решетка? Не у входа ли в клуб «Пропаганда», где разноцветные джинсы, проколотые брови, запах духов, табака и пота, молодые ребята, прочитавшие Солженицына уже в «Новом мире», а скорее – вовсе не читавшие? Они возбужденно улыбаются, пробираются ко входу, за решетку, которая отделит их от пыльных московских улиц, от пенсионеров, просящих милостыню у метро, от научных сотрудников, заполняющих заявки на гранты в разоренных лабораториях, от опустевших квартир, обитатели которых переселились кто на дачу, кто – за границу.
Сколько народу может набиться в клуб? Можно ли запомнить их лица? Зал «Пропаганды» больше кончика иглы, но и посетители – не бесплотные ангелы, совсем напротив: у них есть тела, как правило – молодые, потные, пахнущие духами и табаком. Их тела вытесняют воздух из пространства, трудно дышать, трудно запомнить хоть кого-нибудь.
Вот невысокий рыхлый парень, в круглых, как у Джона Леннона, очках.
– А, Тим, привет, – говорит Андрей, – знакомься, это Глеб, наш, типа, новый верстальщик. А это Тимофей, ты о нем слышал, конечно.
Скорее читал: редкий выпуск «Марусиных рус» обходился без упоминания знаменитого дизайнера Тима Шварцера, заклятого врага таинственной Маши Русиной. Маши Русиной не существует в действительности, можно представить ее блондинкой или брюнеткой, полной или худой, красивой или дурнушкой. Тим Шварцер смотрит сквозь круглые очки, протягивает руку, пахнет по́том и табаком, но все равно – остается всего лишь персонажем, человеком, про которого пишет Маша Русина, девушка, которая не существует. Ее нереальность – виртуальность, как говорят в Хрустальном, – отбрасывает тень на Шварцера, превращая его в такого же виртуального персонажа, как и она сама.
Я ничего не знаю о Шварцере, думает Глеб, я могу придумать о нем все, что угодно. Может, он женат, а скорее всего – нет. Наверное, он гей, стыдливый, стеснительный гей, приходящий на концерт «Мароккастов», чтобы набраться смелости.
Столики сдвигают к стенам, трое здоровых негров встают перед микшерским пультом. Муфаса с гитарой, двое на барабанах. Барабанов много, разнообразных форм и размеров. Они начинают петь двадцать второго июня, ровно в четыре часа Киев бомбили, нам объявили, что началася война. На мотив, знакомый с детства, положены африканские ритмы, но в этом нет ни издевки, ни, как выражалась Таня, стеба. Просто черные братья поют старые советские песни. Русские тоже иногда играют джаз.
– Ты скажи, когда будем журнал делать? – спрашивает Тим. – Может, сегодня обсудим?
– Сегодня Илья вроде собирается в «Экипаж» заскочить. Давай лучше завтра.
– Многие считают, – объявляет в микрофон Муфаса, – раз мы негры, мы должны играть регги. Надо сказать, в Марокко отродясь не играли регги, да и негров в Марокко не так уж много, но, идя навстречу просьбам наших московских друзей, мы включили в свой репертуар одну песню Боба Марли.
Вступают барабаны. Несколько секунд кажется – это и в самом деле будет регги, но потом ритм становится жестче, и Муфаса, перехватив поудобней стойку микрофона, быстрым речитативом орет:
Я хочу быть железякой, словно сионистский лев
Я хочу быть железякой, словно сионистский лев
Я хочу быть железякой, словно сионистский лев
И двое других подхватывают:
Ай-энд-ай, ай-ай-ай
Ай-энд-ай, ай-ай-ай
Ай-энд-ай, ай-ай-ай
Публика смеется. Барабаны замолкают, и музыканты выкривают «Айон – Лайон – Зайон». Каждый – только одно слово, но все быстрее и быстрее: айон-лайон-зайон-айон-лайон-зайон-айонлайонзайон.
Снова – барабаны, и музыканты в три глотки повторяют первую – и единственную осмысленную – строчку. Народ вовсю танцует, Глеб уже не видит ни Тима, ни Андрея, зато откуда-то сбоку вдруг выскакивает Снежана, зачем-то скидывает туфли и, махнув Глебу, бежит в самую гущу танцующих. Глеб кивает, снимает ботинки, задвигает их под стол и отправляется за ней. Краем глаза он замечает Нюру: та потягивает коктейль у барной стойки. Рядом с ней – высокий крепкий мужчина в неуместном дорогом костюме – Глеб, кажется, однажды видел этого человека в Хрустальном.
Снежана скачет, чуть придерживая подол, короткая юбка то и дело взлетает, ноги в белых чулках отбивают ритм по грязному полу «Пропаганды», лицо раскраснелось, волосы растрепались, вместе с Муфасой и его друзьями Снежана орет:
– Я хочу быть железякой, словно сионистский лев!!!
Последняя дробь, восторженный вопль публики, Снежана падает на Глеба.
– Во-первых, пойдем искать мои туфли, – говорит она, – во-вторых, я хочу водки.
5
Когда я говорю я хочу водки, я не имею в виду просто алкогольный напиток. Это такое состояние души хочуводки, и оно многое в себя включает. Оно только называется так – я хочу водки – наверное, в память о том времени, когда я, четырнадцатилетняя девчонка из хорошей СЭВовской семьи, воровала у родителей бутылки польской «зубровки» и экспортной советской «Кубанской», а потом пила из горла с Пашкой и его друзьями в подъездах и скверах Москвы, замершей в ожидании перемен, словно Виктор Цой в финале «АССЫ». Мы пили водку и с каждым глотком все сильнее и сильнее чувствовали себя льдом под ногами майора, а я старалась не думать, что все эти майоры наверняка бывают дома у моего отца или, по крайней мере, ездят с нами в одном лифте. С каждым глотком я забывала, как появилась в Москве и чувствовала: все песни, которые мы пели и слушали, – все они про меня.
Все песни, которые я слушаю, – про меня. Я в самом деле хочу быть iron like lion in Zion – как ни переводи, это звучит гордо. Мои босые пятки отбивают ритм по дощатому полу «Пропаганды», я – как Ума Турман, поднимаю руки, прикрываю глаза. Я хочу водки. Я хочу, чтобы все сегодня смотрели на меня.
Через час мы выходим наружу. Вижу, Нюра и ее Влад садятся в роскошный «джип-чероки», дожидавшийся в арке напротив. Заметив нас с Глебом, Нюра машет рукой: мол, мы поехали, пока. Мы идем вниз по переулку, останавливаемся на углу Маросейки и Архипова.
Вон там, говорит Глеб, синагога. Мои одноклассники туда ходили, но в советское время за это можно было огрести.
Я в курсе: я училась в Москве. Пила водку с панками по скверам и подъездам, изображала пай-девочку СЭВовским папикам на семейных торжествах, прислушивалась, как нарастает крик, рвется наружу. Я хотела быть льдом под ногами майора, я хотела уйти из зоопарка, я хотела убить в себе государство.