Если бы он только знал, как перехлестнется его жизнь с этим парнем, если бы только знал, сколько из-за него придется претерпеть!..
Велел ребятам разобрать припасенные дощечки с простым геометрическим рисунком, показал, как держать резак к себе и от себя, и сказал:
— Впустую дерево не переводить! Все сразу — в дело! Глядите на меня и делайте так же. Обрежешься — ничего. Делайте! Работа сама покажет, как делать, — не бойтесь!
И уткнулся в работу. С час, наверное, голову не поднимал.
Мальчишки за его спиной помялись, повытягивали шеи, и тоже запыхтели, пошли ковырять и резать кто во что горазд. А он наконец обернулся и спрашивает:
— Кто хорошо читает?
— Я могу, — отозвался мосластый Васятка Романов. Достал из ящика книгу.
— Читай отсюда!
— Так вы хотите, чтобы я вам еще рассказал про деда! — взвился тонкий мальчишеский голос. — Пожалуй, почему не потешить прибауткой? Эх, старина, старина! Что за радость, что за разгулье падет на сердце, когда услышишь про то, что давно-давно, и года ему и месяца нет, деялось на свете! А как еще впутается какой-нибудь родич, дед или прадед…
Мальчишки не работали. Застыли.
— Это, ребятки, Гоголь, Николай Васильевич. «Пропавшая грамота. Быль, рассказанная дьячком…ской церкви».
Год был 1906-й…
14
Объяснял он мало, требовал только, чтобы в работе были внимательны и чтобы в мастерской никто не курил — табачного духа не выносил. Если кто-нибудь ленился или глядел, как он режет, но ничего не понимал, — мгновенно срывался, кричал:
— Это в печку, черт-те дери! Коли разум спит, резак положь! Суй, суй в печку-то, чего вытаращился! Не измывайся над деревом!..
И тут же затихнет, выхватит у мальчишки инструмент и, сидя с ним плечо в плечо, сам доведет работ до конца. Тому остается только запоминать.
И сколько ни перебывало у него учеников, каждым с первого дня работал только в дело. Браку, по словам его жены Александры Дмитриевны, на две истопки в день нарезали. Но Василий Петрович считал, что сама работа и само дерево — лучшие учителя: все подскажут, все откроют, если к ним с душой. И главное, мальчишка знает, что его вещь на продажу идет, и потому старается как только может. Ведь доверили…
И всем ученикам через два-три месяца начинал платить по пятьдесят копеек в день, даже самым неумелым, которые «гнали брак». А еще месяца через два-три уже по семьдесят-восемьдесят копеек за геометрическую резьбу и по рублю за рельефную. Это в бедном-то, пребедном Кудрине да парнишкам в тринадцать-четырнадцать лет. Такого там отродясь не только не видывали, но не слышали, чтобы и в Абрамцеве было что-нибудь похожее. Между прочим, судя по земской справке, сами Ворносковы зарабатывали тогда всего в два, от силы в три раза больше. Липняк, и политуры, и воск, и весь инструмент — все ведь было покупным. А позже, когда в мастерской уже один за другим учились и работали и его сыновья — Иван, Николай, Сергей, Василий — и его племянники и племянницы, он завел еще такие порядки: задание выполнил — можешь хоть всю ночь работать на себя, за дополнительную плату. Часто устраивал соревнования. Раззадорит мастеров: «А тебе, мол, Карпов ни в жизнь не обойти Артемьева в таком-то узоре — ставлю об заклад новые часы». И пошло! Учитывалось не только качество, но и быстрота. Из Василия Можаева и Михаила Артемьева мастера получились отменные: по пяти шкатулок умудрялись в день вырезать — даже поверить в это трудно. А потом и Николай с Василием стали одолевать; набирали силу сыновья.
А чтение как завелось в первый день, так много лет и не прекращалось. Кроме любимого Василием Петровичем Гоголя, читали еще Тургенева, Льва Толстого, Алексея Толстого, его «Князя Серебряного» и «Садко», Чехова, Островского. Василий Петрович привозил книжки из Москвы, сам часто читал, напоминая при этом, чтобы другие рты не разевали, а работали. А пьесы навострился один на разные голоса «показывать» его племянник Федька Анохин — вертлявый, белобрысый, вечно веселый пересмешник и «комедиант», как его называли потом до самой старости. Иногда вечерами он и молодые Ворносковы даже разыгрывали целые сцены из Островского. Делали подобие декораций, придумывали немыслимые холщово-бумажные костюмы, мазали красками и румянами лица. В такие часы не то что в мастерской, но и у окон снаружи было полно народу. Друг на дружку лезли. Это только зимой устраивали — летом не до того. Иной раз морозище, метель поднимется, тогда спектакль прекращали и всех запускали в сени, а дверь настежь; тут уж кто видит, а кто только слышит да беспрестанно шепчет: «А счас чево делают?», «А теперь?»… Молодые Ворносковы все и на гармошках хорошо играли, три в доме держали, в представлениях их тоже использовали. А Федор Анохин и стихи сочинял:
Ребята, девки милые,
Румяные, красивые,
Бросайте-ка гульбу,
Идите-ко к Василию
Выучивать резьбу.
Он выучкой-работою
Ребят, девчат учил
И ту деревню Кудрино
Из мрака воскресил.
Пошла работа славная,
И скрылась вся нужда.
Пошли морить, раскрашивать
Ендовы и блюда.
Кто красит вещь морилкою,
Кто ковшичек долбит,
Кто режет тонкой пилкою,
Кто досочки клеит…
Всего в мастерской Василия Петровича обучалось не более тридцати человек. Это за восемь лет — с девятьсот шестого по девятьсот четырнадцатый, когда в связи с войной парней позабирали в армию и дело само собой свернулось. Но резьбой в Кудрине и разными столярными работами, покраской и полировкой изделий уже к десятому году занималось народу в два раза больше, потому что парни-резчики уже и сами подучивали братьев, и отцов, и сестер. Чуть ли не в каждой избе верстачок объявился, и житье кудринцев действительно улучшалось день ото дня. Даже присказку придумали: «Верстачок да резачок — к новой жизни скачок». Некоторые из полной нужды вылезли, по двадцать-тридцать рублей зарабатывали, как хороший рабочий в городе. Да еще при своем поле и при своей скотине. А Степка Дубовый — теперь его не звали Максимов, а только Дубовый; уж больно упрямый образовался, — так тот своим сестрам тоже наладил вечерами книжки читать. Но таился. Они же у него «серую» работу делали: шкурили, морили, полировали…
Своего никто ничего не придумывал; повторяли ворносковское и редко кто сложное, на это отваживались лишь Артемьев, Можаев, потом Иван Гуляев да сыновья. Остальные делали что попроще, по образцам: рамки, полочки, шкафики, коробки с птицами и зверями, обрамленными упругими пальчиковыми ветвями. Рисунки переводили с калек, затем надрезали контур узора, затем заваливали фон, заваливали узор. Широко применяли придуманную им набойку фона гвоздиком: фон получался необычайно красивый, вроде торшеный, мягкий. И любой огрех эта набоечка скрывала.
15
Машинально крестился, говорил «Господи, пособи!» и начинал. Сразу начинал во всю силу и во весь мах — на сколько хватало рук. Конец стойки и «пупок», то бишь рукоять косы, быстро горячели, сухо жгли ладони, но вскоре это уже не замечалось, потому что огнем наполнялось все тело, потом огонь переходил в тупое напряжение, будто все до единой мышцы, вообще все в его теле больно натягивалось, готовое вот-вот лопнуть. Горячий пот тек по лицу, по груди, по пояснице, по икрам… Глаза ничего не видели, все плыло, сдваивалось, солнечный свет темнел и слепил… Резкий хруст срезаемых колосьев делался глухим и далеким, а других звуков и голосов как будто вообще не было. Наступало самое тяжкое: тело сковывало жуткой слабостью, и все в нем до последней жилочки начинало противно дрожать и мякло, мякло… Казалось, еще шаг, еще мах — и он поникнет, свалится как пустой куль… В сознании стучала только одна фраза: «Не останавливаться!.. Не останавливаться!..». И он не останавливался. И вскоре словно выплывал из тумана: над головой опять повисали вызолоченные солнцем облака, теплый воздух опять поил духом разогретого зерна — рожь была тиха и только резко хрустко вздыхала, падая на крюк косы. Падала… Падала… Х-х-х-хык!.. Х-х-х-хык!.. Косцы шли везде, слева и справа, до самого леса. И он опять всех сильно обогнал, а жена и невестки опять еле успевали вязать за ним снопы. Трое за одним.