В первые дни ушли на фронт несколько молодых мужчин, которым не было и тридцати. Они уезжали, обещая вернуться через пару месяцев. Но этого не случилось, потому что, судя по сводкам, фашисты все дальше и дальше шли в глубь страны.
А вот массовая мобилизация произошла так.
В клубе шел концерт. Моя младшая сестра танцевала „Цыганочку“, у нее это здорово получалось, черноволосая, кудрявая, она и сама была похожа на цыганку. И вдруг от дверей крикнули: „От имени призывников прошу: спляши еще раз!“ А призывники — шел уже 1902 год рождения — Максим Дружников, Александр Кожевников, Александр Бочкарев… Это было 26 августа 1941 года.
Всем им было по тридцать девять лет, повестки они получили как раз в тот день из райвоенкомата с нарочным. Призывников из Жиряковского сельсовета определили в одну часть, где перед отправкой на фронт они прошли обучение, всех вместе и на фронт отправили. Максим был у них командиром отделения. И все они погибли, кроме Ивана Ермакова с Четырнадцатого участка и Петра Герасимовича Панкова из Забора, оба вернулись с фронта инвалидами.
Чем дальше затягивалась война, тем больше у меня было работы. Теперь изба-читальня в Жиряково открывалась раз в неделю, а в остальные дни я отправлялась в другие колхозы: от райкома задания поступали все труднее и труднее. А домашними делами ведала мама.
В походах по селам всегда сопровождал меня старший сын Витя, он был словно мой адъютант.
Маршрут у нас был всегда один и тот же. Выйдя из Жиряково, мы шли в Забор. Там выпускала стенгазету, в которой писала о колхозных делах, писала лозунги, призывающие колхозников самоотверженно трудиться во имя победы. Бумаги подходящей не было, и я использовала старые газеты, а вместо чернил часто шел в дело свекольный сок. Впрочем, как сейчас я думаю, надобности в тех лозунгах не было никакой, потому что люди и без лозунгов прекрасно работали. Потом шла в поле, где меня ожидали всегда с нетерпением, потому что я там читала вслух свежие газеты со сводками Совинформбюро о положении на фронтах, ведь лишь из газет можно было узнать, что творится в мире, радиоприемники-то были роскошью. Очень все переживали о том, что идут бои под Москвой, а когда узнали, что Сталин остался в Москве, а не эвакуировался вместе с правительством, то очень обрадовались: теперь фашистам ни за что не взять Москву. Мы тогда считали, что если немцы возьмут Москву, то очень быстро завоюют всю страну.
Иногда неграмотные солдатки просили прочесть письма с фронта и написать ответ.
Обычно солдаты писали: „Здравствуйте, мои дорогие. Я жив и здоров, чего и вам желаю“, — о фронтовой жизни писали мало, зато всегда спрашивали о колхозных делах, просили беречь себя и детей воспитывать, был и детям обязательный наказ: „Не балуй, слушай маму, помогай ей по хозяйству и хорошо учись, потому что после войны мы заживем счастливо, и грамотные люди нам будут всюду нужны“. А на фронт уходили такие письма: „За нас не беспокойся. Мы живем хорошо. С работой в колхозе справляемся. Скорей добивай проклятого фашиста и возвращайся домой. Заждались мы тебя, соскучились по тебе“, — и ни слова о тех трудностях, которые мы переживали в тылу: пусть солдат спокойно воюет, не беспокоится о близких, каждая солдатка понимала, что мужу на фронте во много раз труднее и опаснее.
Если мы с Витей допоздна задерживались в Заборе, то ночевали у Лушниковых, Пановых или в семьях Бокта и Титус.
После Забора мы отправлялись на Увал. Проделывали то же самое, что и в Заборе, а ночевали обычно у почтальонки Офимьи или у тех, кто сам предложит ночлег. Потом шли на Четырнадцатый участок. В стенгазете писали о женах братьев Горошниковых — все они прекрасно работали в колхозе, о Шамановых, Гилятных, Зуйковых, Шлапаковых. Всегда в передовиках были Данил Иванов, Виктор Яковлевич Басков. Сын Баскова, Володя, учился когда-то у меня, на фронте был танкистом и часто писал мне письма. Хорошие и светлые были те письма. С Четырнадцатого участка мы отправлялись в обратный путь.
Ежегодно проводилась подписка на облигации государственного займа. Из района присылали уполномоченного райкома партии, чтобы провести подписку, но, как правило, не знали уполномоченные ни людей, ни того, как им приходится трудно, ни местных дорог, и тогда за помощью обращались ко мне. Отказаться было невозможно, такое в то время мне и в голову не приходило, потому что главными словами тогда были — „долг, должен“. Я знала людей, знала, к кому какой нужен подход, потому подписка всегда проходила успешно. Кроме того, объявлялись сборы, например, на Уральскую танковую колонну или Уральскую воздушную эскадрилью. Собирались теплые вещи для фронтовиков и партизан — валенки, рукавицы, полушубки. К каждому празднику — Октябрьскому или Первомаю — поступала разнарядка на подготовку праздничных посылок, и вновь приходилось идти по деревням, разговаривать с колхозниками, убеждать их в необходимости таких сборов. И никто никогда не противился, понимали: надо.
А еще во время войны перед Новым годом стали практиковаться отчеты Центральному Комитету КПСС и товарищу Сталину о проделанной работе, и всякий раз под отчетом должен был подписаться каждый колхозник. Каждый. И опять я отправлялась в путь, несмотря на непогоду.
А какая была тогда сплоченность у людей! Все были готовы помочь друг другу в беде, понимая, что беда может заглянуть неожиданно в любой дом, а с ней легче справляться сообща, ведь не зря говорится: один горюет, а семья воюет, — поэтому и на фронт отправляли очень часто последний полушубок, варежки, связанные из последнего клочка шерсти.
Эту доброту людскую я ощущала и на себе, ведь у меня не было подсобного хозяйства. Семья большая, а я — единственная кормилица, вот и давали солдатки, кто чашечку капусты, кто лепешку, турнепсинку или редьку: „На-ко, неси своим детям“. А однажды был такой случай: я износила не только свое платье, но и мужевы брюки, сапоги его, дошло до того, что не в чем было выйти из дома, а — надо. И вот кто-то из заборских женщин то ли Бокта, то ли Лушникова отрезали мне кусок холста, я его покрасила и сшила себе юбку, а кто-то из увальцев подарил лапти, в них я и ходила до тех пор, пока сапожник на Четырнадцатом починял мои ботинки.
Так прошло почти два года. В декабре сорок третьего меня по рекомендации райкома партии колхозники „Красных орлов“ выбрали председателем. Там прежде был председателем Земцов, тоже горожанин, человек старательный, по-настоящему преданный партии, но больной, ему трудно было справляться с работой, вот мне и предложили стать председателем. Конечно, мне было страшно, ну что я понимаю в крестьянстве? Но — надо. К тому же я уже вступила в партию, это случилось после того, как в сорок втором пришло извещение о том, что муж пропал без вести. В то время многие вступали в партию и на фронте, и в тылу. Словом, согласилась я, и мы переехали на Четырнадцатый участок.
Свободного дома там не оказалось: в каждом живут эвакуированные, и нам отвели под квартиру старую тележную мастерскую. Печи там не было, и нам поставили печку-железянку, а попросту — „буржуйку“. В той мастерской и ютилась моя полуголодная и полураздетая семья — дети подрастали, одежда им становилась мала, а мои вещи мы обменивали на продукты. Когда работала избачем, то получала продовольственную карточку — в день выделялось 400 граммов муки, а на иждивенца — по 200. Теперь же я лишилась этой карточки. К слову, нового избача нам так и не прислали, возложили обязанности избача на тогдашнего председателя сельсовета. Нехороший то был человек, корыстный, ничего для колхозников не старался делать, да и вороватый оказался: уже позднее выяснилось, что председатель сельсовета, злоупотребляя своим положением, брал для себя лишние продуктовые карточки, те, которые предназначались, оказывается, и для моей семьи, а мы в это время голодали. Его осудили, дали четыре года лишения свободы. Подумать только! В такое страшно тяжелое время были рвачи, воры, негодяи.
К тому времени, когда я приняла колхоз, кормов для скота почти не было: шел декабрь. Первым делом я пошла на животноводческую ферму. По дороге зашла в конюшню. Вошла и обомлела: кони стоят, привязанные вожжами к потолку.