Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Окна начинали уже рассветно голубеть, силуэт лежащей матери стал вырисовываться все яснее, она еще дышала, дыхание стало уже не таким прерывистым, но Шуре по-прежнему было страшно взглянуть на лицо матери: вдруг на нем идут какие-то тайные изменения, на которые живому смотреть не положено. Потихоньку отлепилась она от дверного косяка, возле которого простояла полночи, на цыпочках добралась до своей постели, прилегла рядом со спящим мужем, дыхание которого было ровным и спокойным. Шура прижалась к его теплому боку, он во сне шевельнулся, почувствовав рядом жену, обнял ее, так и не проснувшись. Шура закрыла глаза и провалилась в сон. Утром, едва будильник подал голос, Шура скатилась с кровати, бросилась в комнату матери.

Павла Федоровна лежала спокойная, улыбка чуть раздвинула бескровные губы, руки вытянулись вдоль тела поверх одеяла. И Шура не разумом, сердцем поняла: мама мертва. Она стояла, окаменев, несколько мгновений над ее неподвижным телом, потом осторожно дотронулась до захолодевшей уже руки.

— Мамочка, прости меня, за все прости! За то, что думала о тебе нехорошо, за ссоры прости, — прошептала она, глядя на лицо матери, и чуть не закричала от ужаса, потому что показалось: губы матери шевельнулись, и мимо уха прошелестело: «Прощаю… Будь счастлива…»

Виталий вскочил сразу же, как только Шура коснулась его плеча. По взгляду жены все понял. Молча привлек ее к себе, гладил по голове, как ребенка, понимая, что слова тут излишни.

Соседка-врач, осмотрев Павлу Федоровну, сказала:

— Отмучилась. Легко умерла, не страдая, во сне. Видишь, даже что-то хорошее привиделось, раз улыбается. Ты, Шура, позови старушек, пусть обмоют и обрядят, пока тело еще не застыло, — она выписала на листе бумаги смертное освидетельствование. — Отнеси участковому врачу, думаю, Павлу Федоровну не отправят на вскрытие, и так ясно все.

Шура направилась к старушке-соседке, приятельнице матери, и долго ничего не могла ответить на ее вопросительный взгляд: у нее тряслись губы, зубы стучали, по телу крупными волнами пробегала дрожь. В конце концов, Шура сладила с собой и, заикаясь, попросила:

— Маму обмыть надо… П-п-по-могите… — и не выдержала, заплакала, жалобно всхлипывая.

Соседка привела с собой еще двух товарок, с которыми часто сиживала на скамье у подъезда и Павла Федоровна. Старушки делали свое дело не торопясь, с приговорами:

— Вот, Федоровна, не ты нас, мы тебя обряжаем. Упокой, Господи, твою душеньку. Говорят, про коммунистов так нельзя говорить, да ведь все равно ты — христианская душа, русская. Господу-то все люди должны быть угодны, и коммунисты — тоже. Тебе сейчас хорошо, спокойно. Спи, подруженька, все сделаем, как надо.

Эти же старушки стали и главными консультантами по организации похорон, а главными исполнителями — Виталий и его братья. Анатолий, средний, самый пробивной в делах, договорился насчет памятника, оградки, нашел и музыкантов. Владимир, который развелся с женой и вернулся в Тавду, был снабженцем: ездил по магазинам на редакционном газике за продуктами. Виталий оформлял документы. Они выполнили данное когда-то Павле Федоровне обещание: «Мы тебя, тетя Поля, — сказал Анатолий, — как мать родную, если что — не приведи, конечно, Господи — похороним, а нашу Бродню пусть ее алкашихи закапывают».

Братья Изгомовы ненавидели свою мать такой лютой ненавистью, что Павла Федоровна частенько укоряла их в том. Они ненавидели ее за свои изломанные судьбы, ведь какова мать, таковы и дети, так у них и жизнь определится, к тому же она была пособницей их разводов с женами: не выдерживали молодые женщины общения со злобной свекровью, считали, что лучше жить подальше не только от нее, но и ее сыновей — для здоровья полезней.

Владимир жил восемь лет вдали от матери, не зная ничего про ее сплетни, ее жизнь, жена у него была хорошая, дочь красивая. Обеих он любил, приехав однажды в Тавду в отпуск, о них только и рассказывал. Уехал, а через месяц вернулся, бросив семью. Почему? Так никто и не догадался, не поняли и то, почему Владимир — самый тихий из братьев — вскоре после возвращения разбушевался в материнском доме. Он рубил икону, которая, запыленная, стояла в правом углу одной из комнат, и кричал: «Ты только вид делаешь, что в Бога веришь, а сама людей ненавидишь, ты нас ненавидишь, зачем тогда родила? Теперь маемся из-за тебя!..»

Владимир как ушел из отчего дома, так туда никогда не вернулся, обитая возле временных случайных женщин. Через несколько лет он вообще уехал из Тавды, и когда Господь (а может дьявол?) все же прибрал грешную душу одряхлевшей Нинки-Бродни к себе, никто не знал его адрес, чтобы сообщить о смерти матери. Похоронила ее вскладчину многочисленная родня, которая относилась к старухе с неприязнью, на новом кладбище: все дружно заявили, что не место ей на обширном семейном, заранее огороженном, погосте, никто не захотел даже после смерти быть рядом с ней. А отчий дом так и не достался братьям Изгомовым: Виталий отказался от наследства, Владимира не нашли. Анатолий спустил его вскоре за бесценок своей двоюродной сестре, сам же умер в чужом углу…

Братья Изгомовы, участвуя в похоронах женщины, которую знали с малых лет и всегда уважали, к которой шли со всеми бедами, как будто она была их матерью, отдавали ей свою последнюю дань уважения и любви, старались сделать все честь честью, как того требовал обычай. Потому-то и памятник, и оградка, и мраморная плитка для окантовки могилы — все сработано на совесть и в срок, все прочно установлено на своем месте.

Шурины братья приехали в день похорон. Оба, прощаясь, поцеловали мать в лоб. А Шура не смогла. Она даже не плакала, лишь сухими воспаленными глазами смотрела на желтое восковое лицо матери. Чужое, почти незнакомое лицо. Зато навзрыд плакала Полина: выросшая в детдоме, она искренне почитала Павлу Федоровну, как родную мать.

Дуся, старшая сноха, толкнула ее в бок на кладбище:

— Поцелуй, простись… Или поплачь хоть что ли, а то подумают невесть что.

Но Шура смотрела на то, что лежало в алом гробу — чужое, безмолвное и безразличное ко всему, холодное до такой степени, что от прикосновения к «этому» на ладонях оставалась влажная ледяная пленка. Ее ладони до сих пор помнили холод мертвого тела Николая Константиновича. Она же хотела навсегда запомнить тепло материнских рук, свет ее глаз, поцелуй ее мягких губ, а то, что лежало в гробу, это не было ее матерью. Нет, Шура не могла заставить себя поцеловать влажную мертвую плоть. А плакать… Зачем это делать на глазах чужих людей? Ее слезы, Шура знала это — впереди.

После похорон, как и положено по обычаю, были поминки. Перед пустым стулом поставили стопочку водки, накрыли ломтиком хлеба. Так велели старушки: «Душенька Павлы Федоровны будет еще витать рядом сорок дён, ей покушать что-то надо будет». Такая же, накрытая ломтиком хлеба стопочка, осталась на кладбище: «Это дух Николая Константиновича примет». Сидя за столом, чинно пригубливая вино, пробуя понемногу кутью с изюмом и прочее, что стояло на столе, старушки крестились и говорили:

— Пусть земля будет пухом Павле Федоровне, хороший она была человек, не вредный, не злой…

И если правда, как говорили подруги матери, что душа умершей Павлы Федоровны находилась тогда еще среди живых, то она, душа, осталась, наверное, довольна: все было очень пристойно, спокойно, людей на похоронах было столько, что столы накрывали трижды.

Шура удивилась, увидев, сколько знакомых было у матери, все они пришли проводить Павлу Федоровну Дружникову в последний путь, хоть и пасмурно было, хоть и дождичек накрапывал. И откуда узнали? Лишь взяв местную газету, Шура поняла, откуда — в ней был некролог. Целых сто строк. Приезжал даже Потоков, постоял несколько секунд перед гробом, спросил у Шуры, не нужна ли помощь. Шура поблагодарила и отказалась. Но как-то получилось все не так, говорила она с Потоковым суетливо, пожалуй, даже угодливо. И кляла себя за это нещадно, но все равно подлый непослушный язык сам собой выговаривал угодливые слова, губы сами собой складывались в подобострастную благодарную и гаденькую улыбочку. Видно, вирус чинопочитания начал проникать и в Шуру.

169
{"b":"162732","o":1}