— Кто это может быть? — спросил фотограф Вильф.
Сапожник Гершон переступил порог и вошел в спальню.
— Казаки?
— Не знаю, — сказал Гершон.
— Гусар… здесь?
— Не знаю. Может, здесь.
— Надо с ним что-то сделать. Где он сейчас? Остался в кухне? Или он не остался в кухне? Остался?
— Если остался, значит, здесь.
— Сидит?
— Может, сидит, может, стоит, я знаю! Какая разница?
Сапожник Гершон подошел к кровати.
Поникшие было огоньки ожили. Снова подскакивали и возвращались в чашечки подсвечников.
Сапожник Гершон посмотрел на Бума и на закрытое черной шалью зеркало. Хуже всего умирать, если ты еврей.
— Как он может так храпеть? — спросил фотограф Вильф.
— Намучился. Всю дорогу ее нес.
— Моя Бланка ей всегда говорила…
— Бедный мальчик. Она умерла у него на руках.
— Говорила ей Бланка: «Не отходи, держись около меня, не то потеряешься». И так далее. А она вдруг исчезла. — Фотограф указал сапожнику Гершону на стул рядом с покойницей. — Прошу. У евреев покойника не оставляют. Нельзя, чтобы она тут была одна. Я сейчас вернусь. Посидите здесь.
Хорошо? — Он шагнул к двери. Но еще вернулся и взял стоящие возле шкафа ботинки.
Кантор, сын кантора, стоял посреди залы аустерии.
На лавках по обеим сторонам длинного стола сидели те, что убегали, — те же и в том же самом порядке. Все вернулись.
Темнота стирала их лица по-разному: чем дальше, тем больше. Только золотая оправа очков вспыхивала и гасла.
На середину залы падал сноп света от висячей лампы, заслоненной черным платком Явдохи, коровницы. В этом светлом кругу стоял кантор, сын кантора; правая нога колесом. Почему он начал хромать именно сейчас, когда императору нужны здоровые солдаты? — спросил военный врач, доктор Леон Крамер, сын переплетчика Крамера, теперь сидевшего во главе стола, будто он раввин. «Человек не выбирает ни дня, ни часа, ни минуты, когда ему стать калекой», — так, громко, чтобы слышала вся комиссия, ответил кантор, сын кантора. По предложению председателя, майора Шашкевича, призывная комиссия сочла это объяснение удовлетворительным. К стыду доктора Леона Крамера. «Вместо того чтобы помочь еврею, вы ему пакостите. И это бы еще было не так страшно, но ведь могло, упаси Бог, закончиться пулей! А ведь вы, доктор, еврей, а майор Шашкевич, между прочим, не еврей». Весь город осуждал доктора Леона Крамера, сына простого переплетчика, то есть, что ни говори, ремесленника, за то, что тот забыл, откуда ноги растут. Еврей, который высоко взлетел, упаси Бог, хуже, чем нееврей. Господин председатель, майор Шашкевич, сказал какую-то пословицу на латыни, которая означала, что, когда стреляют пушки, музыка молчит, — в данном случае имелся в виду певец; кантору, сыну кантора, нечего делать на фронте, и для фронта, и для кантора будет лучше, если он останется среди своих единоверцев в синагоге, где вместе с отцом, да будет благословенна его память, пел с малых лет. Его детский голосок звенел как колокольчик и выдавливал слезы из глаз слушающих. В городе родилось двое таких детей. Второй — Буся Мунд, который играет на скрипке. Бусе Мунду повезло. Ему судьба улыбнулась, и хоть он из бедной семьи, сын, стыдно сказать, уличного торговца бубликами, но учился у частного преподавателя, который давал ему уроки музыки задаром. А сыночку кантора не повезло. Один только раз показалось, что он вытащил счастливый лотерейный билет, — это когда его услышала госпожа баронесса. Неевреи приходили в Судный день в синагогу, в Большую синагогу, слушать «Кол нидрей» [33]— эту молитву пели испанские евреи, когда инквизиция отправляла их на костер. Пришла и госпожа баронесса в сопровождении эсперантистки Амалии Дизенгоф. От пения душа разрывалась. Госпожа баронесса, рыдая в платочек, пообещала заняться маленьким певцом, который в будущем должен стать новым Карузо. Но к сожалению, на следующее утро она неожиданно уехала в Вену. Дома ее уже ждала депеша, вызывающая на похороны очень близкого человека. Говорили, он покончил с собой. Но точно ничего не было известно. Адвокатша Мальц нанесла визит эсперантистке Амалии Дизенгоф, члену благотворительного комитета «Женская помощь». Поговорили о картах, о скачках, даже о какой-то женщине, не о госпоже баронессе, упаси Бог. Но правда так и не вышла на явь. Амалия Дизенгоф молчала, притворялась, что ничего не знает. А может, притворялась, что притворяется? Госпожа баронесса надела черное платье, черный крестик и длинные черные серьги. И потом уже никогда не снимала. Даже на балу, устроенном «Женской помощью» (доход предназначался польско-еврейскому Дому сирот), баронесса появилась в трауре. Но о сыночке кантора забыла, и слепая судьба от него отвернулась. Вот так смерть одного человека в далеком городе может покатить вспять колесо судьбы другого человека, хотя они даже незнакомы. В этом смысле мирная жизнь немногим отличается от войны, на которой друг друга убивают незнакомые люди. Потом уже никто не интересовался молодым певцом, хотя голос его крепчал и мужал, хотя его уже называли не «сын кантора», а «кантор, сын кантора». Кантор, сын кантора, пел уже не только перед Ковчегом в Большой синагоге, но и на свадьбах перед невестой. А поскольку нет в жизни ничего прекраснее еврейской невесты, он пел стихами. Сам сочинял, то грустные, то веселые, но всегда в рифму. Кантор, сын кантора, спрыгнул в канаву. Ему уже было все равно! Убегал со всех ног. Пуля пролетела прямо над головой. И ничего! Ничего! Буду думать, что это муха. Злющая муха. Почему муха? Потому что мне вспомнилось, как Тит, лютый враг иудеев, когда уничтожил Храм, втянул в нос вместе с воздухом муху. И муха влетела ему в голову. Бог дал ей железные когти и стальной клюв, чтобы она денно и нощно терзала его мозг. Это значит, что Бог нас не оставит! Даже в наихудшую минуту найдется выход! Ах! Жизнь! Жизнь! Я уже прочитал предсмертную молитву: «За грех, который мы совершили пред Тобой…» Уже самые дурные мысли бродили у меня в голове. Вместо того чтобы закрыть глаза в собственной постели, я умру один в чистом поле, свой солдат меня застрелит или чужой, боль от этого не будет меньше. Лежу лицом вверх, чтобы до конца все видеть: небо, откуда может прийти спасение, лучик последнего солнца, гладкие брюха лошадей; сперва две лошади наших гусар, потом сотня коней диких хазар. Запах конского пота, вскинутое вверх копыто… добрый ангел отвел его от моей груди, спас несчастного человека. Казачьи сапоги со шпорами, впившимися в лошадиные бока, раздирающими в кровь шкуру, нужно быть лошадью, чтобы выдержать такую пытку. Гусары, два гусара один за другим несутся в лес. Это начало, все еще только начинается, потом сотня лошадей перепрыгивает канаву. Я был уверен, что это никогда не кончится. Боже, я в Тебя верю, верю в Твое милосердие, спаси меня от нечестивого врага. Ты, говорю, моя опора, мой панцирь, а я — Твой слуга, Твой воин. Спаси мою жизнь, спаси, пока еще не поздно… душу, правда, Ты мне дал бессмертную, но, если честно, живешь ведь только один раз.
Когда кантор, сын кантора, закончил, стало тихо.
Первым заговорил владелец магазина модельной обуви Апфельгрюн:
— Мы-то еще вовремя убежали и успели спрятаться в лесу. Но интересно, как они выглядят, эти казачьи кони? Как, собственно, такая казачья лошадь выглядит?
— Тоже мне вопрос! — пожал плечами владелец концессии на торговлю табачными изделиями и лотерею Притш. — Лошадь — она везде и всю жизнь лошадь.
Апфельгрюн молча смерил Притша взглядом.
Кантор, сын кантора, высунулся за пределы светлого круга. Сморщил нос и прищурился, чтобы разглядеть, кто из сидящих в темном углу спрашивает. Поблескивающие стеклышки очков, круглая физиономия под круглым котелком, белый воротничок, черная бабочка на белой манишке — это он заметил сразу, как только вошел. Все, видно, сидели тут уже давно. Головы покачивались над столом, как воздушные шарики, а во главе стола, будто у себя дома, за субботней или праздничной трапезой — его он тоже сразу заметил, — сидел, развалившись, переплетчик Крамер. Каждый поймет, что у него сын — доктор. Все вернулись. Никому не удалось убежать. Не только ему с этой его ногой. Кудрявая жена Крамера сидит неподвижно, голова высоко поднята. Скрестила руки в сборчатых рукавах; дочка Роза тоже скрестила, и рукава у нее тоже сборчатые, но не такие пышные. Вся семья спокойна. Асиных родных за столом не видно, ни фотографа Вильфа, ни Бланки, мачехи. Неужели никто ничего не знает? А где Бум? Но чем виноват кудрявый Бум? Что мальчик мог сделать? Разве есть что-нибудь лучше и краше жениха с невестой? Рано или поздно родителям пришлось бы подписать брачный контракт и сыграть красивую, многолюдную, шумную свадьбу. Еще стреляли, он еще лежал в канаве, когда Бум выносил девочку из леса. Такой лес и такую канаву в жизни не забудешь. Будет потом о чем рассказывать детям и детям детей. Мало тебе было, ну так получай, вот она, война! И без того жизнь с этим пением ломаного геллера [34]не стоила. А тут еще и война! Жизнь. Сколько ее еще осталось, этой жизни? Про девочку не сказать было, что убитая. Может, просто устала. Невеста! Невеста! Смотри, как Бумек тебя любит! Погодите еще, погодите, подожди, пока мачеха поведет тебя под хупу, [35]вокруг родные, близкие, на тебе платье с фатой, легкой как воздух, слезы текут по лицу, ах, чем больше слез утрет тебе свекровь, тем больше счастья подарит Господь. Ой, плачь, плачь, невеста, ублажай Бога слезами, да смилуется Он над нами, пусть, как родник в пустыне, не иссякнет твоя слеза, а под конец принесу тебе миску хрена, жгущего глаза…