За длинным столом аустерии уже стоял гомон, когда в залу вошел фотограф Вильф со своей второй женой и единственной дочкой, красавицей Асей, в которую был влюблен до безумия кудрявый Бум. Мачеху звали Бланка, и она была немногим старше падчерицы, на каких-нибудь пару лет. Ася высокая, а Бланка маленькая, пухленькая, в туго стянутом в талии старомодном платье с турнюром. Сев, Бланка сняла ботинки и вздохнула с облегчением. Фотограф Вильф стал на колено и, качая головой, разглядывал ее распухшие пальцы.
— Говорил я, будут тесны, — сказал он.
— Я едва жива, — скорчила гримаску Бланка. — Ася, милая, — обратилась она к падчерице, — покажи-ка свои. Может, мне будут как раз, а ты примерь мои. Хорошо?
Лёлька, внучка старого Тага, увидев Асю, которую знала по школе — Ася была на три класса старше, — расплакалась.
— Мамочка, я еще молодая. Я жить хочу. Давай тоже убежим. Все убегают.
Сапожник Гершон, услыхав Лёлькины слова, скривился:
— Ты что несешь? Как можно такое говорить? Мы с дедом не дадим сделать тебе ничего плохого.
— Чем ребенок виноват? — спросила невестка у старого Тага. — Пойдем, Лёлька, я тебя хотя бы переодену, а то от твоего деда слова доброго не услышишь.
Мина, невестка старого Тага, взяла дочь за руку, и обе вышли из залы. Пошли в спальню. Мать достала из шкафа старые платья — не только для Лёльки, но и для себя тоже. Бросила их на кровать, заперла дверь и стала переодеваться.
Все жены и дочери в городе переодевались, и Бланка в том числе. Не переоделась только бедная Ася. Мачеха о ней не заботилась. Сама надела старомодное платье, но выглядеть все равно старалась молодо. То есть маскировалась зря. Жена Соловейчика, например, или Крамерша и ее дочка Роза выбрали что похуже, а головы повязали платками как простые крестьянки. Вроде бы пылища, жаль портить хорошие вещи. Хотели скрыть от детей настоящую причину. А дочки притворялись, будто не понимают.
Сапожник Гершон посмеивался:
— Что это? Карнавал? Бал-маскарад? Пурим? [9]Повредить оно, конечно, не повредит, но и не поможет. И кто придумал, что это отпугнет казаков?
Пыль, кстати, в этом году была страшная.
После дождливой весны настало жаркое и сухое лето. Урожаю это, благодарение Богу, не пошло во вред. Хлеба во всей околице, особенно в Дулибах, где самая хорошая земля, вымахали высоченные. Если уж войне когда и начинаться, так лучше такого лета не придумаешь. Враг только ждет, чтоб крестьяне всё убрали с полей и смолотили. Зерно заберет армия, а солома пойдет лошадям и на тюфяки в казармы.
Был еще один знак. Более верный. Саранча.
Сапожник Гершон тогда показал, на что способен. Обходил дома в городе и на улице возле Общедоступной больницы, собирал народ, призывал к борьбе. Первым делом организовал членов Объединения сапожников «Будущее» и Объединения работников иглы «Звезда», у которых было общее помещение на рыночной площади.
— Какая там саранча, — сомневался старый Таг.
— А что? — злился сапожник Гершон.
— Подумаешь, насекомые.
— «Подумаешь, насекомые»? Ничего себе!
Да, он даже в субботу не ходит в синагогу, предпочитает свое товарищество, где на общем собрании его выбрали библиотекарем, предпочитает почитать «Всеобщую историю» на немецком языке, в шести томах с золотым обрезом, с кожаными корешками; поначалу он ничего не понимал, но читал, не понимал и читал, пока вдруг не стал понимать почти все слова, отчасти благодаря товарищу Шимону из Объединения работников иглы, товарищ Шимон закончил четыре класса народной школы и знает больше иного студента… ну да, Гершон предпочитал синагоге книгу, а еще любил в субботу днем сходить в кино на фильму с Максом Линдером, или Астой Нельсен, или Вальдемаром Псиландером, [10]и сердце у него уже замирало, едва билетер закрывал ставни, и на потолке в русинском «Народном доме» гасли люстры, и Буся Мунд начинал играть на скрипке, а на полотне оживали картины, да, но в хедере он учил Хумаш [11]и еще помнит, что саранча — одна из казней египетских, и примерно представляет себе, как она выглядит, а ведь бедствия, хоть с той поры прошло много веков, мало изменились.
Старый Таг закрыл рот ладонью.
— Верно, верно, — признался старый Таг, — вот тут ты прав! И потом, если обязательно нужна саранча — что ж, пожалуйста. Если вам только этого не хватает.
Саранча нагрянула неожиданно.
В самый полдень стало темно, туча надвинулась со стороны Общедоступной больницы. Летела она высоко, закрывая солнце, и, казалось, вот-вот польет дождь с молниями и градом. Но и шум был не от ветра, ни один листочек на дереве не дрогнул, ни одна пылинка не поднялась на шляхе. Тьма опускалась на землю наискосок: туча за тучей. И все такие густые, что в них застревали голоса ревущей от страха скотины, собак и людей. Собаки выли, а люди кричали: закрывайте окна! закрывайте конюшни! Детей с улицы загоняли домой. Не было видно, кто кричит. Тучи хлестали по лицам. Шуршанье жестких, как у хрущей, крыльев продолжалось недолго. Насекомые кружились, сталкивались, резко меняли направление, падали, как подбитые птицы; бурые, хрустящие, с красной подпушкой крыльев — будто разом раскрылись миллионы пастей — планировали над самой землей, отяжелевшие от ее близости, пьяные от ее близости, издавая злобный шум; еще недавно летучие, а теперь ползучие крылатые червяки извивались, ползали по траве, по цветам резеды в палисаднике перед аустерией, по яблоням и грушам в саду за коровником, по черным ольхам в излучине ручья, по лугу, по шляху, по плетню, по крыше. Пробирались в сени, в кухню, в комнаты, в коровник, в подойники с молоком. Хрустели суставами, топали ногами по железной крыше, по дощатому полу. Залезали друг на дружку, спаривались мимоходом, не прекращая поисков добычи, без разбору, вслепую, не останавливаясь. Поле, крыша, шлях — все шевелилось, будто под огромной кожаной попоной. Только куры как шальные метались по двору, обожравшиеся, с набитыми зобами. Белый кот спрятался под стеною обмолоченных снопов в коровнике. В костеле и церкви дружно звонили колокола. Пожарная телега мчалась, дребезжа как разбитый горшок, выплевывая из шланга струю воды то налево, то направо, то вперед, то назад, будто сама наугад отбивалась от насекомых. Но то была капля в море. Только когда саранча исчезла, люди смогли что-то сделать. Сапожник Гершон носился туда-сюда, собирал мальчишек с улицы, вытаскивал взрослых из домов. Мальчишек удалось уговорить, а взрослые наблюдали, как другие роют ямы. Похоже было на строительство шанцев. Саранча уже улетела, но люди долго еще поглядывали во все четыре стороны. Женщины с простынями, как велел сапожник Гершон, — чтобы отгонять саранчу, если снова появится. Вспоминали, что кому этой и прошлой ночью приснилось. Рассказывали наперебой, что видели. Женщинам снились больные дети, калеки, похороны. Одна видела стадо норовистых коров, другая — безумную Песю, сестру портного Шимона, опять та бегала с криком, хватала парней за рукав и повторяла: «Я тебя люблю, я тебя люблю, я тебя люблю»; одной привиделся огонь над железнодорожным вокзалом, а еще одной — аж хвостатая звезда. Никто не верил — хотя все может быть, говорят, люди видели, — что городской сумасшедший Шулим от каждой водосточной трубы звонил императору, а чуть погодя на рельсах нашли его тело, изуродованное колесами поезда. Все может быть. У болезни много знаков: озноб, жар, фурункулы, зуд, сыпь, пот. С войной то же самое. А после саранчи приходит зараза. Сапожник Гершон уже жег дохлую саранчу, которую сгребли в ямы, вырытые мальчишками, когда явился полицейский с болтающимся на плече барабаном и палочками в руках. Он зачитывал по бумажке приказ поливать известью и карболкой выгребные ямы, сточные канавы и нужники. Кто этого не сделает, заплатит штраф в размере до пяти крон. Потому что возможна эпидемия холеры или тифа. Потом всюду расклеили объявления, подписанные благотворительным комитетом «Женская помощь» и еще другими комитетами, насчет сбора мыла, которое будет распределяться среди беднейших. Именно тогда Эрна, сестра адвокатши Генриетты Мальц, влюбилась в простого портного Шимона, живущего в деревянном домишке на Кривой — можно сказать, самой плохой, — улице, где сплошь воры и пьянчуги. Сам бургомистр Тралька объезжал в магистратском фиакре город, заходил во дворы, заглядывал в квартиры. Похвалил самоотверженность горожан, оказавших геройский отпор стихийному бедствию. Похвалил сапожника за идею жечь саранчу. На минутку зашел в аустерию старого Тага, но даже капли кислого молока не смог проглотить, попросил стакан холодной воды, так его мутило от дыма и смрада потрескивающих в огне насекомых. А между тем у сапожника Гершона родилась новая идея. Впрягшись в заржавелый каток, которым уминали гравий и камешки на шляхе, он давил не глядя недобитых, лениво ползающих врагов, отяжелевших, как беременные клопы. Своих помощников Гершон подбадривал, выкрикивая: «Марш, марш, вперед, рабочий народ!» Это были слова из песни, которую пели на рыночной площади во время митинга Объединения сапожников и Объединения работников иглы, когда на балконе их общего центра вывесили красный флаг с золотой надписью: «Да здравствует Социалистическая еврейская партия!» На митинге, естественно, выступал товарищ Шимон. Даже интеллигентные дамы приходили его послушать, так красиво он говорил — черный, высокий, с пышной шевелюрой. Не то что маленький, тощий как щепка сапожник Гершон.