— Слушай, я поражаюсь, — сказал Миша. — Ты с виду идиот, а говоришь разумные вещи. Я думаю, ты ещё не совсем потерян. А как ты думаешь, надлежит ли дерьму обращаться ко мне на вы?
— Конечно.
— Ну блин, ты почти талантлив, — ухмыльнулся Миша. — Жалко, если тебя придётся убить. А ведь придётся, если ты сейчас не оформишься.
— Это как? — боязно спросил он.
— Это просто. Я устраиваю тебе экзамен, и если провалишься — ну что ж, карма твоя такая, конец тебе будет. Экзамен простой, я бы сказал, жизненный. Первый вопрос такой: а зачем ты, мужик, родился? Учти, что долго думать всегда рискованно: кто не отвечает, тех сразу валим.
Мужик опустился на корточки и заплакал.
— Не надо, — просил он, — пожалуйста. Я оформлюсь, вы подождите. Вы только не убивайте.
— Ты чего? — не понял Миша, ласково теребя зелёный значок.
— Ну ради бога, пацан, не трогай!
— Какой я тебе пацан? — брезгливо возмутился воспитанник. — Это сын у тебя пацан. И ты тоже. Понял, нет?
Он подошёл и ударил сидящего ногой в лицо. Тот повалился на землю, устланную желтизной и газетными лохмотьями, лицом вниз. Показался кровавый ручеёк.
Сломана челюсть? Выбит глаз?
Молодого не интересовали нюансы.
Он приблизился и схватил мужика за шкирку. Перевернул на спину. Стоял над ним, ноги вширь, глаза вниз. Нагнулся и прижал ствол ко лбу. Недобро усмехнулся:
— Отвечай.
— Нет.
— Чего нет, кого нет? — рассмеялся он. — Я не понимаю. Ты же был почти умный.
Подошёл Гутэнтак, положил руку на плечо, мягко сказал:
— Ну его. Пойдём, Миш.
— Мы не пойдём, пока урод не ответит! — заорал Миша. — А если урод не ответит, я убью его.
Гутэнтак недовольно морщился.
— Мне приказать тебе? — спросил он тихо.
— На хер тебе этот полудурок? — взвился Михаил Шаунов. — Ну прикажи, герой, прикажи. Ты же иерарх без двух пуговиц. Я подчинюсь. Я ведь тоже будущий куртозвон.
— Да какой я тебе приказчик, — вздохнул Гутэнтак. — Делай что хочешь…
Поверженный дядька закрыл лицо руками: он не мог видеть двух богопацанов.
— Да пошли, конечно, — согласился Миша, пряча во внутренний карман пистолет. — Пошли куда-нибудь. Пошли к простым бабам?
Это было совершенно особое развлечение: галантные школьмэны почитали за женщин только воспитанниц. Остальные, конечно, — простые бабы. Сходить к ним едва ли не увлекательнее, чем оформить заурядного мужика.
Дело не в сексе.
Это отвязка. По Закону Империи граждане и пассионарии жили не в одной юрисдикции. В кодексе вторых тяжесть изнасилования обнулялась. Юридически вторжение в женщину каралось всего лишь занесением в карточку.
Удовольствие — в том, как всё происходит. А вовсе не в том, что учащается дыхание и содрогается член (понятно, что подлинную любовь и нежность школьмэны искали по свою сторону Центра — там тебе и член, и дыхание…). Удовольствие в кругу мирянназывалось оформить бабу.
Обычно это делали на виду.
Для этого шли в людное место. Лучше летом, но сгодится и в сегодняшний вечерок. Миша поднёс запястье: без пяти одиннадцать.
Они бросили мужика валяться на желтомути, пошли дворами. Натыкаясь на редких прохожих и подталкивая друг друга, вышли на проспект Труда, главную улицу полумиллионного города.
Пропустили трёх, четвёртая показалась ничего. Так сказал Гутэнтак. Её отличали зелёная курташка и голубоглазая двадцатилетняя мордочка. Не красавица, но ничего. Куртка обтягивала, еле закрывая мини-юбку, а та еле закрывала колготки, совершенно не закрывавшие стройных ног…
— У неё ноги, — шептал Гутэнтак Михаилу Шаунову. — И улыбается. Я обожаю, когда женщина улыбается. У неё лицо студентки, мирской студентки. Она не дура. Я счастлив, когда баба не дура. Я уже хочу её.
Дурным голосом на перекрёстке взревел пегий автомобиль. Зелёная курташка обернулась на рёв. Из-за тополей к ней спешили двое.
— Воспитанная? — на всякий случай спросил Гутэнтак.
Он был уверен, но мало ли.
— Я гражданка, — сказала она, предчувствуя почти всё.
— Сто баков — и минет под памятником царя, — улыбчиво предложил Миша. — Точнее, два минета. И двести баков. И не дури.
— Я пошла, отстаньте, — сказала она так робко, что стало ясно: никуда не пойдёт. Рада уйти — не проститутка! — но не уйдёт. Откажется от минета, но никуда не денется. Не позовёт на помощь, не ударит, не убежит — всё это не то чтобы глупо, но не в её силах. Юп вразвалочку бредёт, и мирянин не уйдёт.
За три года окучили население.
Первый период — шок. Второй — страх. Третьей наступала любовь. («Чтоб когда-нибудь полюбили, для начала должны воспринять всерьёз. Но серьёзней всего относятся к тому, кто внушает страх», — мимолётные слова Ницше стали основой новой идеологии.) Третьей наступала любовь. Пока не наступила. Для завершения требовалось двадцать лет, если мерить занудством официоза. Но оформленные знали, что нужно меньше.
Прошлой осенью они выполняли задание с намёком на плащ. Дали неделю. Спрашивалась концепция исторического развития. Нечто вроде Маркса, Ясперса, Шпенглера — философия такого пошиба считалась дешёвой. Её сдавали на куртку. Каждый обязан сесть и сложить кубики истории в согласии с заново отысканным смыслом. Если аргументация уступает классикам, экзамен пересдаётся. Восемьдесят щенков стали Тойнби и Ясперсами, Данилевскими и Леонтьевыми, Шпенглерами и Гумилёвыми, Гегелями и Марксами. А затем посмотрели вслед, высморкались, улыбнулись, пошли дальше. Любой из них превзошёл этих взрослых людей. Потому что те — простые люди. И нет предела. Отсутствие предела легко осознаётся в семнадцать лет.
— Стоять, — спокойно и уверенно сказал Миша.
— У меня есть любимый человек, — призналась она. — Вы понимаете?
Уже на грани слёз, это видно. Она знала, что с птенцами Фиолетовой Рыси спорить нельзя, а плакать можно хоть с кем. Гутэнтак рассмеялся почти по-доброму.
— Он мудачишка, твой парень, — ласково сказал он. — Хорошо, не хочешь баков — не надо. Шагаем отсюда.
Миша взял её под руки, и они пошли.
Гутэнтак изучающе смотрел на её ласковое лицо. Глаза, губы, чистая кожа. Наверняка студентка. Жаль, что девушка больше не улыбается. Впрочем, оформить бабу — это неприятная для них процедура…
Они отошли за невзрачные обрушенные ларьки.
Миша прижал девушку к тёмно-красной стене, впился в губы. Руки расстегнули ей курташку. Юбка задралась вверх, ладони легли на бёдра.
У неё останутся синяки, подумал Гутэнтак. Он смотрел на друга и блаженно щурился.
…В декабре темнеет рано, а заканчивается поздно.
— Получится, попробуй! — рявкнул просветлённый Валентин Юдин.
Удар.
Кирпич рухнул расколотыми половинками.
— Теперь ты!
— У меня сломана рука.
— Тем более. О тех, кто дерётся раненым, слагают песни.
Удар. Адская боль и ничего.
— Представь, что бьёшь не по кирпичу. Это форма, пустота. Учись видеть формы. Стань Буддой. Представь, что бьёшь по пустоте, которая за кирпичом. Давай сделаем проще…
Мастер Юдин поднял с пола спичечный коробок. Поставил под кирпич.
— Представь, что бьёшь по этому коробку.
Гутэнтак ударил. Снова полное ничего.
— Наверное, ты лишён таланта, — вздохнул мастер Юдин.
Лишён таланта — страшное обвинение. Таких карали одним способом, страшно и навсегда. Изгнание в мир, а как же иначе?
…Мастер Клык сиял золотыми часами и белоснежной рубашкой. Мастер Клык был в чёрном костюме и в настроении.
— Биографию десяти немецких философов, — с ухмылкой попросил он. — Наизусть.
— Пожалуйста, — белозубо улыбнулся Михаил Шаунов. — Все мы знаем Иммануила Канта, но я всё-таки начну с Лейбница.
Клык поощрительно погладил свой галстук. На второй парте Ирина Гринёва рисовала в тетради зелёного дракона, лампа в кабинете 2-05 жужжала по-прежнему. Шаунов рассказывал про несчастную любовь к Лу Саломе, миновав уже четвёртого немца.
Дурацкое задание. Просто надо нагрузить память и понять, что немецкие философы тоже жили.