— М-м-малина-а, — мычит он, — м-м-маме… малина…
Я смотрю, как он подбирает обрывок газеты, сворачивает в кулёк, запихивает в него бусины. Мне холодно в пластиковой хламиде, перемещатель уже починен, ну его к чёрту, этого алкаша, что я здесь делаю? Домой надо идти. Отступаю, но что-то в канаве привлекает внимание. Тяну клочок пушистой светлой ткани; сзади шумно дышит бродяга, дёргает меня за рукав, о чём-то просит. Я отбрыкиваюсь, вытаскиваю из-под завалов мусора свою добычу и бегу домой.
На редкость удачный день. Перемещатель наконец-то починили, да ещё и свитер нашла. Помнится, такие были в моде лет за пятьдесят до Пришествия — пушистая шерсть и на груди вышивка бусинами и бисером. Хороший свитер, тёплый. Грязноват, но не беда, постираю. Да и кто нынче на это смотрит? Зато вышивка почти сохранилась. Сейчас переоденусь и включу перемещатель. Жёсткая ткань хламидки задевает издёрганное ухо, и я морщусь. Ну ничего, главное, перемещатель теперь не заедает.
Юрий Гордиенко
Мы нарисовали небо
Любимой книгой Шалвы была повесть «День ремесленника», рождённая ещё в конце тысячелетия согдианским поэтом Пехлеви. Он берёг страницы, как мог, оборачивал томик в пергамент, но бумага всё равно желтела со временем, а края страниц стали серыми от бесконечного перелистывания.
Других книг Шалва почти не читал. Не то чтобы ему не нравилась современная литература Побережья, но никакой «музыки» он в ней не находил.
Вообще-то музыкой Шалве заниматься было особенно и некогда. Разве в выходные. В будни он с утра растягивал мехи, наблюдая за термостатом, чтобы в горне всё время поддерживался тот «волшебный» жар, при котором рождается их знаменитый металл, лучшее железо на Побережье, слава и гордость Хеттэбета.
Ближе к полудню приходил Панкрат, сонно оглядывал заготовки, пробовал на вкус шихту, гремел щипцами, бросал в огонь ароматные травы. И настолько сильный дух шёл от них, что до заката к храму никто не подходил ближе чем на стадий. Панкрат был настоящий халкид, магистр металлов. И священное железо, и красная податливая медь, и серое олово в его расплаве становились необыкновенной чистоты. Но для этого нужен был именно тот огонь, который раздувал и поддерживал Шалва.
Впрочем, Шалве не нравилось, как называли их ремесло на Побережье — халкид. И не потому, что музыки в этом названии не было, а просто из врождённой горделивости коренного горца, который с трудом помнит язык предков, но каждый раз брезгливо морщится, когда произносит слова на всеобщем.
Хха-Ввал-Ки, «медный бог». Именно так звучало имя его рода, оно же — название родового ремесла и пароль-заклинание, в котором был сокрыт тысячелетний опыт древних металлургов. И его собственное имя, как имя братьев, отца и деда, на родном наречии звучало так же, как шипение и харканье огненного клинка, опускаемого в прозрачную родниковую воду, — кх-ха-вл-кхи. Это уже на Побережье он стал Шалвой; всеобщий язык совсем не походил на музыку.
После обеда, состоящего неизменно из лепёшек овечьего сыра и прохладного тёмного пива, Шалва бросал мехи и становился у горна. Тот самый, нужный, жар уже жил своей жизнью, не позволяя углям остывать. Иногда Шалве казалось, что в горне пляшут странные огненные человечки — вот карикатурные ножки и ручки, вот кружок головы размером с дирхем. Они танцевали в извилистом круге, переступая с ноги на ногу, и вроде бы что-то пели.
Шалва добавлял в горн шихту медленно, по кусочку, завороженно наблюдая при этом, как человечки, один за другим, ныряют в мягкое железо. Поверхность заготовки темнела, бралась коркой, но Шалва поворачивал брусок щипцами на длинной ручке, и цвет металла снова становился ярким.
Алан и Руслан, двухметровые братья-близнецы, прозванные за глаза Молотком и Кувалдой, приходили в храм только после обеда, к моменту, когда заготовки уже рдели закатным цветом. Человечков в горне они не замечали, а над рассказами Шалвы посмеивались.
Шалва этому не удивлялся. Работа близнецов была мало связана с рождением металла. Лишь когда Шалва с Панкратом осторожно вытягивали заготовки из горна и железо, темнея на глазах, остывало, братья придавали благородному, всё ещё податливому металлу законченный вид: будь то плуг, коса, серп, клинок или подкова.
И тогда музыка становилась громче. Кроме привычного шипения, тонкого гудения пламени, сопения Панкрата, прикорнувшего в углу до следующей закладки, в храме теперь вовсю звенели колокола и барабаны. У-ух! Бил молот Руслана-Кувалды, который был пошире в плечах и на добрый палец выше. Дзинь-дзинь — вторили звоночками инструменты Алана-Молотка, более проворного и ловкого.
Конечно же они любили свою работу, и не только из-за ощутимой денежной выгоды. Кузнецов на Побережье уважали. Но всё же для них это была просто работа.
А вот Шалва жил своим ремеслом, и не в смысле тех двухсот дирхемов, которые выручал за сороковню. Да, на них можно было жить безбедно, а чуть поднакопив, купить дом с участком или небольшое торговое судно. Но дело в другом. Привкус холодного железа был, казалось, ещё в молоке его матери. Для родного племени Шалвы этот металл был священным элементом жизни, символом власти человека над безумствами природы. Младший из рода просто следовал велению крови предков, несмотря на то что мир давно заполонили композиты, кремний, органика. Всё это не имело «музыки» внутри. А железо жило и дышало, и вера в него не исчезла из душ людей. Просто стала религией, традицией, не чуждой даже тем, кто давно забыл о своих корнях.
И поэтому их ремесло всё ещё имело ценность. Особенно на Побережье, где своих мастеров учить было некому. Поэтому и сходились сюда с гор, и из-за Понта, и с окрестных степей, и с загорных земель те, кому в наследство досталось ремесло, превратившееся из будничного в священное, — рождение металла. Шипение и харканье клинка, опущенного в воду.
А под вечер, когда в кадке у входа стыли закатными каплями выкованные за день предметы, приходил пятый. Имени его никто не знал, поэтому звали его просто: Пятый. Он приносил с собою ужин на пятерых, бутыль молодого вина из Картли и новую песню. Песню полагалось петь после ужина, размеренно читая слоги под внутреннюю музыку. Получалось всегда: к концу дня созвучие нот слагалось для каждого в храме в одну мелодию.
Уже после песни Панкрат доставал из своего мешочка буркун-траву из прошлогодних сборов, набивал трубку вишневого дерева, прикуривал от последнего уголька в горне и пускал трубку по кругу. И тогда усталость от проведённого дня исчезала напрочь. Каждый из Пятерых вспоминал что-то, что щемило в сердце. Шалва — дымную лачугу под скалой, храм в их деревне, где дед учил его держать пламя ровно, идеально ровно, так, будто воздух не движется нигде в обитаемом мире. Алан и Руслан, те видели бескрайнее пастбище и дудку деда Баадура, звуки которой растекались за дальние ущелья, обволакивая хребет за хребтом. Панкрат же, и без того пребывающий в вечном полусне, зрел бесконечную синь морской глади, изрезанный скалами берег и белый мрамор эллинских храмов, где под чарующую мелодию танцевали юные гречанки. И только видения Пятого оставались тайной — он был немым и не мог о них поведать.
Так проходил каждый из девяти будних дней, словно кто-то записал их на ветхую киноплёнку и крутит с утра до вечера. Выходные же Шалва, если выпадала не его очередь стоять на рынке, посвящал любимому занятию.
Получая расчёт у Панкрата каждую девятницу, Шалва шёл к духанщику и покупал у того с десяток больших листов хорошей мелованной бумаги, цветные мелки и краски. Затем он брёл в свою лачугу с низким потолком, расстилал на широкой лавке набитый соломой тюфяк, выпивал на ночь кружку козьего молока и заваливался спать. В это время Алан и Руслан добирались до ближайшего портового кабака и упивались вдрызг, тиская мощными лапами моряцких подруг (сказано ведь: девятница-развратница). Панкрат рассказывал на ночь сказку своим внукам, затем выходил посмотреть на звёзды: с возрастом его одолевала бессонница, тем более что он умудрялся выспаться днём в храме. Пятый же пропадал из Хеттэбета неведомо куда, обычно до утра.