— …Для него присяга не существует, — говорит Костя, и я соображаю, что он уже давно говорит — просто часть монолога я пропустил.
Я произношу вслух то, что думаю:
— Вроде бы — катастрофа, а мы тут занимаемся непонятно чем. Гуляем по парку, цитируем «Илиаду»…
— Можно подумать, ты этим удивлён… — ворчит он, охотно меняя тему. — С тобой ведь такое закономерно. Я не знаю, как у тебя так получается, что ты никаких некрасивых сторон жизни не замечаешь. Или они вокруг тебя фильтруются. У тебя вообще странные отношения со временем. Смотришь на тебя иной раз и просто радуешься: какое милое дитя! А потом спохватываешься, что дитю-то уже под тридцать…
— Ты откровенен.
— Извини… — Он на миг замолкает. — Извини. Просто у меня было чувство, что именно сейчас мы можем говорить друг другу почти всё.
Мне становится неловко.
— Это ты извини. Так оно лучше — когда всё… — Повисает пауза. — А между прочим, про «Илиаду» первым заговорил ты.
— А это потому, что я с тобой. Ты же у нас любитель литературы и высоких материй… — Он вдруг усмехнулся как-то по-волчьи. — Уж если про «Илиаду» — знаешь, на кого из её героев ты похож? На Менелая. Такой же придурок. Влюбился в обычную стерву — а точнее, в стерву и блядь в одном лице. И потратил на неё всю жизнь. Ах, идеал, видите ли, нашёл. А главное — ладно бы он только себе из-за неё судьбу искалечил; так он же ещё вовлёк в это дерьмо огромную кучу народу! Вот так всегда с вами — с идеалистами. Почему-то ваши проблемы всегда очень дорого обходятся окружающим…
Я чувствую, что мне не хватает воздуха. Ничего страшного, это просто сердце даёт сбой.
— Костя. — Я останавливаюсь. — Ты понимаешь, что ты сейчас уже наговорил на две дуэли?
Он опять оскаливается. На асимметричном лице это выглядит жутко.
— Давай. Хочешь — прямо здесь?
Он не шутит. Сколько я его знаю, он никогда в подобных ситуациях не шутил. Я могу сейчас сказать: «Да», — и тогда мы оба достанем пистолеты, разойдёмся на положенное число шагов и одновременно выстрелим, и один из нас останется лежать в этом парке, распластавшись по мягкому влажному ковру из сгнившей листвы. А может быть, останемся оба.
— Нет, — говорю я. — Ты что — решил, что нам уже нечего терять?
— Совсем наоборот. Я пришёл к выводу, что нам как раз есть что терять, хотя это и неочевидно… Пойдём сядем, — неожиданно предлагает он.
Я оглядываюсь и вижу облепленную чёрными листьями парковую скамейку. Добротная дубовая конструкция, надёжная, как пристань, потемневшая от дождей и от времени, изрезанная перочинными ножиками многих поколений буршей…
— Так какие у тебя планы? — Костя задаёт этот простой вопрос, и его лицо опять меняется, становясь очень серьёзным. Я бы даже сказал — отрешённым.
Я пожимаю плечами.
— Да какие тут планы… Действовать по обстоятельствам… Вот и всё.
Семёнов кивает, словно он ничего другого и не ожидал.
— Ну, а у тебя?
Он долго не отвечает. Он о чём-то думает, и по ходу размышлений с него зримо сваливается некая тяжесть. Так что он даже делается опять похож на самого себя. На мальчишку-поэта.
— Помнишь, о чём мы говорили ночью?
— Но сегодня в школе, кажется, мы уже говорили о чём-то другом… Так что ты выбрал?
— Ни то, ни другое, — отрезает он, словно шпагой. — Ты, наверное, уже понял. Меня послали на позиции — и я поеду. Но возвращаться не буду. Примкну к какому-нибудь отряду и постараюсь сделать всё, чтобы он устоял до конца. Пока есть приказ.
— Чей приказ?
— Тех, кому мы присягали… Мы уже изменили один раз, дав эту присягу. Теперь готовимся изменить во второй раз, а может быть, и в третий. Я уже говорил, что это очень литературно: предательство тянет за собой новые предательства. С этим надо кончать. Поставить точку хоть где-нибудь. Потому что надо же как-то оборвать череду измен. И если не сейчас, то когда?
Я не знаю, что ему сказать. Нет, неправда: как раз знаю. Что чем дольше мы будем сопротивляться, тем больше людей погибнет зря. Что бывают ситуации, когда предательство необходимо, а хранить верность — преступно. Когда нужно совершить предательство, чтобы сохранить честь. Когда, наконец, сама честь обращается в символ предательства. Ты устал от бесконечных измен — а от бесконечных смертей ты не устал? Опомнись!..
Я уже готов всё это произнести, но в последний момент у меня перехватывает горло.
Я понимаю, что ты имеешь в виду. Ты прав в каком-то высшем смысле, но по-настоящему ты не прав. А может, наоборот. Дело в том, что ты сознательно задумал невозможное. Потому что череду измен можно оборвать только вместе с жизнью.
Значит, вся наша жизнь — это бесконечно разрастающаяся цепочка измен?… А впрочем, так и есть. Становясь юношей, ты предаёшь детство. Влюбляясь в очередной раз, предаёшь всех предыдущих возлюбленных. И так далее. Он так устроен — наш мир. Ведь, в конце концов, даже весна — это предательство зимы. Мы можем или примириться с этим устройством, или взбунтоваться, чтобы попытаться его изменить.
Последнее — безнадёжно.
Но ведь как раз абсолютно безнадёжные мятежи — это едва ли не самое красивое, что только есть в истории.
Самый первый из таких безнадёжных мятежей — это, разумеется, война титанов против богов. Как они шли в свой отчаянный бой — эти древние варианты миропорядка, неудачные пробы эволюции, уроды и калеки, от которых каждый нормальный человек и каждый современный бог отшатнулся бы с отвращением; но сила у них ещё осталась, и они атаковали всей этой силой, понимая, что на самом деле всё зря, что ничего изменить уже невозможно… но ведь нельзя же так… что Они с нами сделали?! вы, осуждающие нас, посмотрите — что Они с нами сделали!! неужели такое можно простить?., и бешеная слепая ярость вырывалась из глубин, как магма; и бой против такой гвардии был страшнее всех земных боёв, вместе взятых; но Мысль не остановить даже горячкой безумного сражения, и она у каждого пробегала тенью — предательская мысль: хуже всего, если мы победим…
Вот если из тюрьмы вырвется наш безумный отец Уран — тогда-то и начнётся самое страшное.
Нам, солдатам Империи, в этом смысле легче. Нас в бою будет согревать хотя бы то, что победа невозможна.
Кстати: а что такое Империя? В переводе на мифологический язык, который, между прочим, сам по себе ничем не хуже научного, Империя — это структура, апеллирующая к чрезвычайно древним силам. Более древним, чем управляющие современным миром олимпийцы. Значит, все неправдоподобно кошмарные черты жизненного уклада Империи — это просто очень последовательный вариант всё того же мятежа против богов. Всё та же лава, рвущаяся к небу.
Иногда я пугаюсь собственных мыслей. Думаешь, думаешь — и выдумываешь порох…
Но у мысли есть тот недостаток, что её нельзя остановить на полпути. Бесполезно. Проще додумать до конца. Например: все красивые и страшные безнадёжные мятежи, описанные в истории, относятся к одному роду событий. Мятеж Брута против Цезаря и мятеж Империи против Европы суть одно: вызов, брошенный Мирозданию. Разница только в том, что в разных случаях погибает разное количество людей.
Если я против таких действий — то уж надо быть против. А если я их одобряю, то следует быть, чёрт побери, хотя бы последовательным.
Но тогда какое я имею право осуждать человека, решившего до конца защищать Империю? При такой постановке вопросов сами понятия «можно» и «нельзя» теряют смысл… — и, мысленно это выговорив, я с настоящим ужасом одёргиваю себя: не смей! не смей так думать! ты сошёл с ума! ты понимаешь, до чего так можно докатиться?!.
А единственная альтернатива — это измена и сдача. Череда измен и сдач, в просторечии именуемая жизнью.
Круг замкнулся.
Я не знаю, что сказать.
Костя откашливается.
— Я понимаю, что моё решение — это глупость и идиотизм. Более того…
Он не успевает договорить. От ограды парка доносится треск мотоциклетки и крик:
— Рославлев! Поручик! Поехали!
Ну вот и всё, и очередной разговор оборвётся незавершённым. Начала и концы, господа. Начала и концы. И вот подпоручик Семёнов остаётся у меня за спиной, всё дальше и дальше позади, по-прежнему сидящий на скамейке и погружённый в свои мысли, а может быть — наоборот, уже всё решивший, — ему сейчас легко… — а я почти бегу туда, к улице, не ища дороги, разводя на ходу руками мокрые чёрные ветки, — просто потому, что пора.