Подвыпившую мать Алекс раньше удавалось любить почти с легкостью.
Так отчетливо ощутимо было при этом собственное тело, над которым властвовала какая-то посторонняя субстанция, что Алекс после каждого вздоха могло стошнить или бросить в холод: тут ее спокойно можно было заморозить до температуры минус 196 градусов по Цельсию и хранить в таком виде в университетской клинике вплоть до следующего тысячелетия рядом с многочисленными, генетически безупречными эмбрионами из реторты, ожидающими того момента, когда их природные родители захотят, чтобы они начали развиваться и превращаться в плод, либо пожелают их уничтожить.
Каждые две недели Александра тщательно срезала (и было бесполезно смотреть при этом в зеркало в ванной, отражавшее то гигантский незнакомый континент, то маленькое, замкнутое мальчишеское лицо) с помощью маминых хозяйственных ножниц и отцовского бритвенного прибора все свои тонкие светло-рыжие волосы. «Бритый солдатский затылок», – сказал однажды отец в субботу, перед самым обедом, была почти половина первого, в середине того самого знойного лета 1976 года. Он сидел в столовой, откинувшись на спинку кресла, и за накрытым столом он был пока один. Физически он был вполне готов к тем новостям, которые очень скоро, сразу с трех сторон, почти одновременно, понесутся к нему из открытых окон соседних домов.
Солнце стояло в зените, насколько это возможно было в столь умеренных широтах, и Хайнрих видел, как Александра свесилась из окна, точно так же, как и тогда, давно – он тоже свесился из окна, сделав над собой усилие и прервав свою воскресную работу в бюро, чтобы выкурить сигарету. Тогда Александра сидела в саду на корточках и только что высыпала в рот пригоршню воздушной кукурузы. Дорис была наверху в детской, она пела песенку Тому и Ресу, у них начинался тихий час. Если бы он тогда сразу же не бросился прочищать маленькой девочке желудок, если бы девочка от скрутившей ее судороги тут же повалилась бы в траву лицом вниз… Плавная линия затылка его дочери, которой теперь было уже одиннадцать лет и которой он тогда, наверное, спас жизнь, этот переход к открытой хрупкой шее казался ему в лучах бьющего прямо в глаза солнца почти невероятно совершенным. Но он, этот затылок, был слишком отчужденным в своей независимости, чтобы Хайнрих решился с отеческой нежностью к нему прикоснуться. «Если хочешь, – сказал он вместо этого, – ты можешь потом пойти на службу во вспомогательные женские войска, у меня есть проспекты, в которых…»
Александра обернулась и посмотрела на него. Она рассмеялась своим особым смехом, вновь отвернулась от него, взобралась на подоконник и прыгнула, не соображая, что делает, прыгнула из окна дома, ослепнув от ярости (бунтуя против собственного тела, которое уже выдавало в ней будущую женщину), и с молниеносной быстротой стала, не оглядываясь, карабкаться вверх по мощному, но уже трухлявому внутри, постепенно превращающемуся в костную муку стволу красного бука. Деревья питаются костями животных, с тех пор как первая, хоть и уродливая, но горячо любимая длинношерстная морская свинка нашла свой последний приют в земле этого сада; из года в год за нею следовали то хомячок, то еще одна морская свинка, и всех их звали одинаково, словно того, уже умершего зверька, никогда и не существовало, все они носили имя Путци. Кто-то крикнул «Александра», крикнул ее имя, и она остановилась, словно опомнившись. Сквозь листву дерева она видела крышу дома. «Сейчас же спускайся с дерева вниз, но только очень медленно, шаг за шагом», – сказал отец. И, борясь со страхом, преодолевая древний, потаенный соблазн упасть, не глядя сбросить свое тело вниз, в пахучую воскресную, только что постриженную траву, Александра приказала себе не закрывать глаза, приказала выстоять, удержаться в этом единственном мире, в этом единственном данном ей теле и, переполняясь страхом, посмотреть вниз, глянуть и вдаль, и вблизь: посмотреть на песочницы соседских детей, на их ротики, немо раскрытые навстречу всемогущему небу, когда у них дыхание перехватывает от боли или от страха, подробно разглядеть первые ниточки седины на головах их темноволосых и светловолосых матерей, которые только что вышли из домов, встали на пороге и зовут детей обедать, запомнить их привычные жесты нежного утешения, заглянуть в бессильные глаза собственной матери, которая до сих пор стояла опустив руки, внизу и выкрикивала ее имя.
С другой стороны, сзади и чуть сбоку, за спиной у Александры, пока она осторожно спускалась, виднелось местное кладбище, оно начиналось сразу за оградой родительского сада, простираясь вширь и вдаль до самого горизонта, его строгая тишина висела над всем кварталом Цельгли, а по рабочим дням к тишине добавлялся дым от крематория.
Александра любила кладбище, здесь в детстве она часто играла. Во время каникул, по воскресеньям, после школы, когда Том и Рес куда-нибудь отправлялись вдвоем, а мама ложилась на часок вздремнуть, она тайком срезала в саду цветок, перелезала через кладбищенскую стену, покрытую мхами всевозможных видов, и, укрывшись за изгородью из туи, надевала на голову, вне зависимости от погоды и времени года, черную меховую шапку матери. Считая, что теперь она очень похожа на скорбящего ребенка, она вдобавок еще и на лице изображала глубокий траур – чтобы усыпить бдительность ангелов-хранителей, которые то и дело сновали туда-сюда по кладбищу с пустыми или наполненными землей тачками. Переодетые кладбищенскими садовниками и угрюмыми детоненавистниками, они отрабатывали здесь свое заслуженное наказание за то, что когда-то не удосужились оказать кому-то помощь. Александра скорбела о своем любимом маленьком братике, о бабушке, о бедной тетке и так переходила от могилы к могиле, чтобы, увидев очередное совершенно неизвестное имя и даты жизни, придумать к ним биографию, как можно более невероятную. В ту субботу, в середине лета, после обеда, здесь между двумя могилами лежала черная буква «Ц», видимо выпавшая из надписи на какой-то надгробной плите. Уже много недель подряд Александра снимала со старых надгробий расшатавшиеся буквы и цифры, пытаясь составить из них свое имя, вот так она и превратилась в Алекс Мартин Шварц. Она выдумывала себе разные даты рождения и смерти, – сложить можно было любые; складывала и разные сочетания слов: СЛЕВА, СМЕРТЬ, КВАРЦ, ЛАСКА, ВИНА; по вечерам, сидя у себя, в своей тесной комнатке в перестроенной мансарде, через открытое окно, с неба, по которому на облаках плыли лишенные своих букв и дат мертвецы, она доставала ШАТЕР МАРСА и засовывала его В свой МЕШОК.
За последние двенадцать лет, нигде не оставляя следов (эти дома почему-то обязательно потом сносили или капитально перестраивали, исключение составлял родительский дом), Алекс раз десять переезжала с места на место, из квартала Цельгли в центр Маленького Города; после экзамена на аттестат зрелости, на последнем месяце беременности, вместе с Филиппом – в Цюрих-Аусензиль, в крохотную квартирку на самой шумной улице города; без Филиппа, с годовалым Оливером на руках – еще дальше, в Мюнхен, где ее через два года выгнали из театральной школы. И опять перед самыми родами Алекс вернулась в Маленький Город, в родительский дом, начала заниматься живописью и окончательно рассталась с Филиппом – или он с ней. С Оливером и грудным Лукасом Алекс переехала в Гренценбах на старую мельницу вместе с бывшими биржевыми игроками, потом жила в Бругге, Ленцбурге, Цюрихе-Воллисхофене, с двумя перерывами, во время которых она по нескольку месяцев жила в Париже, в Международном центре искусств – Citй Internationale des Arts, – a Рауль Феликс Либен тем временем, наверное, уже в течение двадцати лет хранил свои зубные щетки, бритвы и пену для бритья в четырех различных шкафчиках разных квартир, чтобы они всегда были под рукой, и поэтому мог перемещаться между этими местами без всякого багажа. В своем родном городе Париже у него была залитая солнцем квартира в мансарде на Рю Сен-Дени, и по воскресеньям он сидел за двойными оконными стеклами, наблюдая, как некогда интенсивная транспортная магистраль превращается в пешеходную зону чистой воды, видел, как со временем почти незаметно исчезают с улицы проститутки, а на их месте появляются секс-шопы с видеокабинами или стриптиз. В Цюрихе он жил обычно в многоярусной квартире в стиле модерн недалеко от университета, до женитьбы – с Андреа, после развода – в компании с разными разведенными приятелями-журналистами. Те, кто выезжал, оставляли после себя вышедшее из моды лыжное снаряжение, какой-нибудь бурый палас, сломанную крепость из кубиков «Лего», шнапс домашнего приготовления от бабушки, которая уже с тех пор умерла. В старой части Берна он еще со времен своей учебной практики в иностранной редакции Швейцарского агентства новостей и вот уже на протяжении многих лет снимал эдакий склад мебели с дровяным отоплением; в южном Тессине у него был домик, который купила для себя Ингеборг на деньги, доставшиеся ей в наследство от двоюродного брата, и который ему самому в один прекрасный день, вызывавший у него безотчетный страх, придется унаследовать.