Николас чувствовал, что большего он для Алексы сделать не сможет. Он хотел теперь подвести черту под прошлым и начать жизнь заново.
Первого декабря Николас был назначен на свое старое место в отделе развертывания резервов Генерального штаба. Он вернулся даже к своему старому письменному столу. Его должны были перевести в отдел зарубежных операций, но участие в скандале, связанном с делом Годенхаузена, послужило этому препятствием.
Зима 1908–1909 годов позднее представлялась ему как череда пасмурных монотонных дней. Его не занимали ни повседневные события, ни новости политики, хотя на политическом горизонте тучи постепенно сгущались.
Когда после памятных событий во дворце князя Фюрстенберга Вильгельм вернулся в Берлин, поползли слухи о его возможном отречении. Слухи подкреплялись в известной степени и разговорами о возможных проблемах с его нервной системой. В феврале, однако, он чувствовал себя достаточно здоровым, чтобы принять прибывших с визитом в Берлин короля Эдуарда с супругой. Это был последний визит английского короля в Германию, и, несмотря на самые лучшие намерения Эдуарда, он способствовал улучшению отношений между Англией и Германией столь же мало, как и предыдущие встречи. В честь своего дяди кайзер дал торжественный банкет, в Опере состоялся гала-концерт, но был устроен и военный парад, на котором сверкали на солнце тысячи прусских штыков.
Когда Николас читал об этом, он вспомнил о том времени, когда был в Берлине. Возвращение в Вену не принесло того внутреннего покоя, на который он надеялся. Жизнь казалась ему безрадостной. Мать дулась на него так, как раньше только на отца; ее постоянные намеки на то, что ему пора жениться и стать солидным человеком, действовали ему на нервы. У него была короткая интрижка с одной известной актрисой из Бургтеатра, но он порвал с ней, как только заметил, что она и без грима продолжает разыгрывать трагедии. Она была довольно страстной любовницей, но требовала, чтобы он проводил с ней каждую свободную минуту. Ее капризы выводили его из себя. Напоследок она еще и предприняла попытку самоубийства, предварительно, правда, известив Николаса, своего врача, директора театра и даже полицию, чтобы они смогли ее вовремя спасти. Он бросил ее, хотя она и угрожала скандалом.
Санаторий в Бабельсберге, огромное современное здание, располагался в ухоженном парке. Из окна открывался чудесный вид на реку. Первые дни Алекса, прижав лоб к стеклу, часами наслаждалась сверкающей рекой. После недель, проведенных в клинике Шаритэ, Алекса не сразу ощутила, что попала в другой мир. Потребовалось какое-то время, чтобы понять, что в любое время по своему усмотрению она может выйти из своей комнаты и свободно спускаться и подниматься по широкой лестнице. На улице было не холодно, и она взяла за привычку каждый день после обеда гулять по парку. Она заметила, что контроль за больными здесь не такой строгий, как в Берлине, но у нее было ощущение, что за ней постоянно внимательно наблюдают. Стоило ей приблизиться к воротам парка, как неизменно появлялась одна из сиделок. Весна в этом году наступила поздно. Еще в марте падал снег. Он лежал белыми мазками на лужайках парка между отважившимися прорасти голубыми и желтыми крокусами. Не пришлось долго ждать и цветения фиалок. Алекса собрала маленький букетик и принесла его в комнату. В вазе он вызвал в ней какой-то необъяснимый страх. Она успокоилась только после того, как выбросила цветы. Фиалки смутно напомнили ей о чем-то, что она хотела бы забыть.
Алекса была безусловно послушной и спокойной пациенткой; и только в одном с ней возникали затруднения — она отказывалась говорить по-немецки. Доктор Берг сообщил ведущему врачу, что пациентка практически утратила связь с реальностью и что со времени злосчастной встречи с Ранке и капитаном Ивесом категорически отрицает ее действительную принадлежность к личности Алексы фон Годенхаузен. И хотя она говорила только по-венгерски, но понимала все, что ей говорили по-немецки врач или медсестра; правда, если к ней обращались «госпожа баронесса» или «Алекса», она не обращала на это внимания.
В мае монотонное течение ее жизни было нарушено. Из Берлина прибыла комиссия врачей. Весь день напролет эти господа задавали ей бесконечные вопросы, которые она не всегда понимала. Вместе с комиссией в качестве переводчицы была предусмотрительно привезена пожилая женщина, бегло говорившая по-венгерски. О многих лицах, о которых ее спрашивали врачи, Алекса вообще не могла вспомнить, как бы она ни старалась. Перед ее сознанием, как раскаленные кометы, проносились картины и быстро гасли, прежде чем она находила слова для их описания.
Алекса злилась сама на себя за то, что не может лучше собраться с мыслями, но члены комиссии, казалось, не были так уж недовольны ее ответами, и если еще утром они говорили с ней строгими голосами, то уже к концу дня стали гораздо приветливей и снисходительней.
Неделю спустя в сопровождении той же переводчицы появился советник юстиции Венграф, который сообщил Алексе, что прокуратора решила дело против нее прекратить с условием, что она покинет Германию.
— Означает ли это, что я могу ехать домой? — спросила Алекса.
Советник юстиции кивнул.
— Я могу ехать домой, в Шаркани!
Во время сезона охоты графиня Мелани с особым удовольствием любила играть роль хозяйки замка. Она обожала пышные цвета листвы поздней осени, в дни, близкие ко Дню св. Августина, время, которое зовут бабьим летом.
Осенью 1909 года она, как и в прошлые годы, распорядилась перевезти чуть ли не половину своего венского хозяйства в Шаркани, где под руководством мудрого и строгого мажордома Рознера должно было быть все подготовлено для господ и гостей. В планах стояло множество вечерних приемов и один охотничий бал; тем не менее мысль обречь себя — как она считала — в Шаркани на скуку со стареющим мужем совсем ей не нравилась, и она настояла на том, чтобы Николас ее сопровождал.
Он не был там с осени 1907 года: слишком болезненными были воспоминания, которые пробуждал в нем Шаркани, а кроме того, Алекса снова жила в имении своего деда Рети.
Николас оставался верен своему твердому решению никогда ее больше не видеть, он даже организовал все так, что его не было в Вене, когда она по дороге в Венгрию, в сопровождении врача, провела там один день и одну ночь. Николас Каради разорвал все нити, которые связывали его и с прошлым, и с Алексой.
Едва приехав в Шаркани, он написал старому Рети пару строк: он приехал сюда поохотиться, но не хотел бы, ради блага Алексы, приходить к ним, и не смогли бы сам Рети прийти к нему в замок. Николас втайне надеялся, что Рети не придет. Но старый Кальман Рети явился, и Николасу поначалу удавалось избежать в разговоре упоминания об Алексе и о том, как ей сейчас живется. Однако старый Рети тут же завел о ней разговор, не замечая, как неохотно участвует в нем Николас.
— В первое время было действительно нелегко, — сказал он. — Ты ведь знаешь, каковы люди, бестактные и часто просто ужасные. Она не решалась из дома выйти. Люди из деревни пялились на нее, кругом только и судачили о ее болезни и о скандале. Но любопытство улеглось, и чем больше проходило недель, тем она становилась спокойнее. Алекса прогнала из своей памяти все мучительные воспоминания из ее прошлого и живет в мире с собой и Господом Богом. — Он умолк, а затем сказал: — Я хотел бы, да я и смог бы… Может, мне еще и удастся… Ах, Николас, я рад, что она живет с нами. Верно, она всегда этого хотела — быть дома, среди своих. — Он встал. — Мне и вправду пора идти. Ты ждешь ведь своих гостей.
Николас проводил его до ворот парка. На обратном пути он увидел стоявшую на балконе свою мать, любующуюся в бинокль пейзажем. Он поднялся к ней наверх.
— Осматриваешь окрестности? — спросил он.
Она не ответила на его вопрос.
— Старик наверняка хотел от тебя денег, — язвительно сказала она.