— Скажите откровенно, князь. Эти визиты не доставляют вам никакого удовольствия, не так ли?
— Удовольствие? Нет, вряд ли. С другой стороны, я чувствую себя счастливым, когда вижу, что Его Величеству здесь нравится. Но в принципе, это все потом. Сам визит, конечно, отнимает много сил. И еще больше сама охота. Загоняют беззащитных животных в загон и там их приканчивают. И все это зовется спортом. — Он рассеянно смотрел на противоположную стену, как будто видел там что-то, видимое только им. — Просто сердце разрывается. — Он немного помолчал и затем тихо и немного смущенно рассмеялся. — Я разболтался, как старая дева. Ну, а вы? Ходите вы тоже на охоту?
— Редко.
— Тогда вы, конечно, меня понимаете. Охота — я понимаю, это прекрасно, но то, что происходит здесь, или в Роминтене, или в других угодьях Его Величества, это просто бойня. В Роминтене в прошлом году я вдруг подумал: «Ну а если бы в качестве этих несчастных выступали люди?» — Он долил вино в бокалы. — В молодости я как-то подстрелил косулю и до сегодняшнего дня не могу забыть влажных темно-карих глаз бедного животного, которые медленно стекленели. — Он сказал это с такой тоской, что Николасу показалось: Ойленбурга мучает еще и нечто другое, кроме воспоминаний об умиравшей косуле.
Двухстворчатая дверь распахнулась, и трубным голосом, которым обычно объявляют по меньшей мере тревогу в батальоне, Эммануэль возвестил:
— Его Величество кайзер!
Гости Ойленбурга, которые должны были быть вместе со свитой кайзера, стояли в большом салоне рядом с обеденным залом. Все тихо переговаривались, никто, однако, не смеялся, а начинавшийся смех смолкал тут же, как только виновник замечал свою оплошность. Члены свиты, которых подняли ни свет ни заря и которые после завтрака должны были составлять общество своему хозяину, потихоньку зевали. В ожидании кайзера никто не сидел.
Одетый в походную форму генерала, с орденом «За заслуги» на шее, с сохнувшей рукой на повязке, в комнату, чеканя шаг и преисполненный важности, вошел Вильгельм. За ним следовали в почтительном отдалении в три шага князь Ойленбург, адъютант генерал фон Кессель и, что поразило Николаса, майор фон Годенхаузен.
Вильгельм остановился в центре салона. Маленькие, поразительно голубые глаза рассматривали лица присутствующих так внимательно и недоверчиво, как если бы кто-то из них украл у него кошелек.
— Добрый день, господа! — Он одарил собравшихся улыбкой, в ответ раздался сдержанный ропот; все стояли навытяжку. Стремительно, так, что стоявшие ему на пути люди вынуждены были разбегаться, как гуси, кайзер подошел к генералу, имевшему репутацию известного историка, крепко ударил его по плечу и закричал: — Ну, старая свинья, ты тоже сюда приглашен?
Генерал, который от удара чуть было не упал на колени, стоял, шатаясь, полностью обескураженный. Вильгельм захохотал во все горло, наблюдая, как публика реагирует на его благосклонную шутку. Он с удовлетворением отметил, что хотя бы некоторые громко смеялись. Кайзер ткнул генералу пальцем в живот:
— С каких пор вас приглашают в порядочный дом?
Генерал, человек под шестьдесят, изобразил вымученную улыбку, доказывая, что и он не прочь подыграть кайзеру, но по его глазам было видно, как он страдает от унижения.
Вильгельм повернулся к другим гостям. Николас испытал облегчение, когда, нахмурившись и бросив: «Рад, рад видеть, Каради», — он прошел мимо. Интенданту из Гамбурга повезло меньше, кайзер обругал его за то, что за один театральный сезон было сыграно три пьесы Шекспира и только две — Шиллера.
Завтрак длился дольше, чем было предусмотрено, так как за это время кайзеру были доставлены две телеграммы. Первая была отправлена Бюловым, где он просил указаний, как реагировать на требования Центра.
— Бюлов мог бы меня хотя бы сейчас оставить в покое, — буркнул кайзер, после того как генерал Кессель положил перед ним расшифровку телеграммы. — Я ему ясно сказал — не беспокоить меня, когда я в отпуске. — Он передвинул телеграмму генералу. — Отложите это. Я поговорю с ним об этом в Берлине. — Генерал пробормотал, что, дескать, речь идет о важном деле, но Вильгельм отреагировал с раздражением: — Вы знаете, что сейчас важно? Чтобы меня наконец оставили в покое. Вот что важно. — Он говорил резким обиженным тоном. — Если мне приходится руководить этим сумасшедшим домом на Вилыельмштрассе, то я должен быть в наилучшей форме. Этот крест должен нести только я, и Бюлов здесь ни при чем. И никто не должен в этом заблуждаться.
С этой телеграммой вопрос был таким образом решен. С другой телеграммой, отправленной одним английским другом открытым текстом, дело обстояло проще. В ней содержались последние анекдоты из лондонских клубов, и Вильгельм уделил им большое внимание. В знак уважения к тем гостям, которые не знали английского, он сразу же сам переводил все на немецкий.
Когда наконец поднялись из-за стола, многие вздохнули с облегчением. Надежде же на то, что государь отправится к себе и свита сможет насладиться заслуженным отдыхом, не суждено было сбыться. Он направился в салон. Снова все стояли вокруг него. Вильгельм же, стоявший в центре, как тенор в операх Вагнера, делился своим мнением о всех мыслимых и немыслимых предметах, будь то вопросы внешней политики, новости в авиации, любовные приключения Гёте, стоимость греческих фигурок из терракоты или недостатки английского флота.
Это многочасовое низкопоклонство ради благосклонности императора было для Николаса невыносимым, но он должен был отдать должное и кайзеру. Хотя ясно было, что глубокими познаниями в тех областях, которых он касался, он и не обладает, но поражала его память и в такой же степени и широта интересов. После обсуждения флота речь зашла, само собой, о его дяде Эдуарде VII, и его монолог, казавшийся бесконечным, был посвящен его политике, морали, привычкам в еде и сне. Затем он внезапно обратил внимание на Лекомта, который до этого пребывал, облокотившись на спинку кресла и давно уже мечтая сесть на него, на заднем плане.
— Вы и ваше посольство хорошо осведомлены об интригах, которые замышляет мой дядя вместе с его правительством против меня. К тому же он оплачивает ваши газеты. Точно также он содержит американскую и итальянскую прессу.
Советник посольства, который, со всей очевидностью, был в замешательстве, хотел что-то возразить, но кайзер не дал ему ничего сказать:
— Потому что он меня никогда не любил, никогда терпеть не мог, даже тогда, когда я был мальчишкой, он меня ненавидел. Он никогда не мог мне простить, что я был ближе с его матерью, чем он, что она его терпеть не могла. Он, взрослый человек, ревновал к ребенку! Вам это не кажется ужасным? — указательным пальцем, направленным чуть ли не в лицо дипломату, кайзер словно подчеркивал чеканя каждое слово.
Смущенный Лекомт, растерянно взирая на палец кайзера, непроизвольно попятился. До сих пор французу удавалось осторожно обходить в разговорах темы, содержащие хотя бы намек на политику. Резкий панегирик Вильгельма против Эдуарда VII поставил его, дипломата страны — союзника Англии, в крайне неприятное положение. Он знал, что Вильгельм не выносил, когда ему возражали, и что все это может кончиться безобразной сценой, если он начнет оправдывать поведение Эдуарда VII. С другой стороны, просто промолчать в присутствии дюжины свидетелей значило бы сильно повредить своей репутации у англичан. Злорадные искорки в глазах его мучителя говорили Лекомту о том, что кайзер отлично понимает, в какое затруднительное положение он поставил своего визави; более того, кайзер просто наслаждался этим.
— Мне знакомы фотографии из детства Вашего Величества, — начал наконец Лекомт. — И трудно представить, что кто-либо мог бы ненавидеть такое ангельское дитя.
Это был довольно жалкий протест, облеченный к тому же в форму банального комплимента.
— Дяди, милый Лекомт, к сожалению, бывают разные, — заметил кайзер и оставил наконец Лекомта в покое. Тот вздохнул с облегчением.