Литмир - Электронная Библиотека

Они не были одиноки. Дискуссии подобного типа часто мне не давали спать всю ночь, когда я, лежа на колючем соломенном матрасике, слышал агрессивную аргументацию своих соседей по комнате или тех, кто жил через стенку. Это продолжалось часами, и обычно собеседники так и не приходили к согласию: у каждого были свои соображения по поводу того, как защищать еврейский народ, как помочь англичанам в войне против нацистов, как склонить капиталистов к марксизму, как освободить земли от арабов, как убедить Великобританию поддержать идею еврейского государства, как использовать нужду союзников в кооперации с нами, как создать тип нового еврея в Эрец-Исраэле. Я очутился в давящей атмосфере этих бесконечных дискуссий и не мог почувствовать себя их частью, не разделял напряжения постоянно сталкивавшихся верований, личностей и культур. Я знал, что должен ощущать себя участником хотя бы потому, что моя семья в Италии оказалась в трагической ловушке еврейского народа. Но те страстные речи контрастировали не только с мягким и удобным миром, из которого я пришел, но и с нудной рутиной сельскохозяйственной школы, управляемой ударами колокола. Колокол будил нас без четверти шесть утра и в восемь звал в класс. Под звук колокола в полдень мы спешили, голодные, в столовую, а после обеда лениво разбредались по полям на работу. В десять вечера колокол желал нам спокойной ночи, потребовав при этом тишины. В этот момент многие из нас начинали говорить сами с собой.

Я до сих пор прекрасно помню эти ночи с небесами, утыканными сияющими звездами. Бархатная темнота, освеженная бризом, ласкала лицо. Шуршание эвкалиптов прерывалось воем шакалов, а звуки недалекой гармошки контрастировали с призывами муэдзинов с минаретов Яффы.

В те ночи, когда меланхоличные воспоминания и нытье натруженных мышц объединялись, чтобы не дать мне заснуть, мысли мои в нерешительности бродили от шнурков, которые разрешено или нет завязывать в субботу, к коням, на которых я скакал по зеленым полям Пьемонта, и от запрета — или разрешения — стрелять в случае арабской атаки, связанного с принципом еврейской сдержанности, к моему сенбернару Бизиру, посланному охранять дядин дом в Триесте, когда отец обанкротился. В эти ночи я чувствовал, что моя личная дилемма — неспособность забыть свое прошлое и безоговорочно принять настоящее, мечтая в то же время о невозможном будущем, — становится проблемой, которая приводит меня в полное замешательство. Тщетно искал я выхода в лояльности по отношению к противоположным мирам и пытался убежать от школьной рутины в сомнительные военные авантюры. Я жаждал найти уголок, где поплакать не было бы бесчестьем, найти равнины, чтобы скакать там на серебристо-серых жеребцах. Я мечтал о нежных благоухающих руках красивых женщин, что приласкают меня, как ребенка, перед сном, и о том, как я, облаченный в доспехи, бесстрашно встречаю воображаемых врагов; я мечтал декламировать по-итальянски патриотические стихи, наверное Кардуччи, не выглядя смешным, и об играх с моим Визиром, простых играх, когда можно не думать о таких понятиях, как родина, семья и флаг. Я мечтал заснуть до конца дней своих рядом с матерью, одетой в красное вечернее платье с большой шелковой розой, приколотой на груди, и тремя нитками жемчуга на шее, и чтобы все остальное человечество — хорошие люди и плохие, евреи и гои, живые и умершие — исчезло, испарилось в воздухе. Иногда этими ночами я, разрываемый изнутри до слез, вставал со своего матраса и садился на парапете амбара рядом со скромным соучеником годом старше меня. Он читал мне свои стихи, на иврите и по-польски. В стихах говорилось о виноградниках Израиля и лесах Силезии, о вспыхнувшем румянце девственниц и голодных волках, о славе и о любви, о людях, превратившихся в богов, и о богах, спустившихся на землю, чтобы стать людьми. Ничто в этих образах не напоминало землю, которую мы мотыжили каждый день, или мутную воду, которую мы пускали в канавы вокруг апельсиновых деревьев. Это был язык снов, надежд, язык подавленного страха, очень похожего на мое все возраставшее ощущение, будто я воробей в клетке. Такими ночами Канторович, так звали этого парня, часами читал стихи, читал и останавливался, читал и смотрел вместе со мной на звездное небо. Однажды я услышал, как он тихо вздохнул: «Почему мы родились евреями, а не болгарами?» Ни у меня, ни у него ответа не было. Не смог бы я ответить и на вопрос, что я думал об англичанах и арабах — двух явлениях, постоянно присутствующих в нашей повседневной жизни и в то же время удаленных от нас, враждебных, таинственных и неуловимых англичанах и арабах, как если бы они жили на другой планете.

До 1941 года, когда я вступил в британскую армию, мне не приходилось общаться с англичанами. В 1940 году, спустя несколько дней после вступления Италии в войну, меня вызвали к директору школы, в его кабинете меня ждали сержант британской разведки и младший чин Еврейской вспомогательной полиции. Они пришли в школу, чтобы проверить меня как гражданина враждебного государства. Возможно, они не знали о том, что несколькими неделями ранее итальянский консул в Яффе послал мне письмо, дабы справиться, не желаю ли я воспользоваться помощью, предлагаемой фашистским правительством для репатриации в Италию. В качестве члена семьи, «заслужившей хорошее отношение со стороны режима», я мог быть занесен в список «арийцев». Если бы англичане знали об этом, они наверняка интернировали бы меня, как они интернировали многих других итальянских евреев с куда меньшими «заслугами». Задав мне несколько саркастических, но вежливых вопросов, британский сержант позволил мне, смущенному и встревоженному, вернуться в класс. По-видимому, он пришел к заключению, что я не представлял собой угрозы безопасности империи, а в качестве несовершеннолетнего не относился к категории, подлежащей автоматическому аресту.

В результате этой короткой встречи я получил беглое впечатление о британских мандатных властях и их представителях. В противоположность тому, что ежедневно писали еврейские газеты — а я начал их читать, — я не нашел ничего циничного в поведении квазиколониальной администрации, захлопнувшей дверь перед еврейскими беженцами. Я, конечно, понимал, что англичане отказались от своих обещаний по отношению к сионистскому движению, но я, не будучи сионистом и не имея понятия о положении евреев в Европе, не представлял себе, что это означает для будущего Еврейского национального дома и диаспоры, я не чувствовал, что англичане относятся к нам, как к представителям низшей расы. Мне никогда не приходилось встречать англичан, и соответственно они никогда не обращались со мной дурно и не выказывали злобы. А еще мне очень трудно было понять, как можно делать то, чему нас учили в школе, а именно воевать с Гитлером, как будто нет Белой книги, и бороться с Белой книгой, как будто Гитлера не существует. Более того, на меня произвело впечатление и привлекло к британцам то ощущение полной уверенности в себе и чувство превосходства, которое буквально физически исходило от них даже тогда, когда они патрулировали по улицам города. Позже, когда я вступил в близкий ежедневный контакт с солдатами, набранными из всех слоев населения Соединенного Королевства, я быстро обнаружил, что британцы отнюдь не полубоги, они очень далеки от этого, они такие же люди, как и все прочие, подверженные тем же страхам и тем же низменным страстям, что и евреи, арабы, итальянцы или французы соответствующего уровня образования. Тем не менее в конце тридцатых годов большинство британского персонала в Палестине все еще принадлежало к поколению колониальных администраторов, сегодня уже полностью исчезнувшему. На всех уровнях они действовали с большим чувством долга и как представители империи сознавали, иногда даже чересчур, свою ответственность. Их немногочисленность — в момент, когда вспыхнула война, весь британский гарнизон в Палестине насчитывал менее десяти тысяч солдат — усиливала благоразумную осторожность. Как бы они ни относились к евреям, они взяли за правило вести себя по отношению к нам, хотя бы внешне, абсолютно корректно. Большое впечатление произвели на меня их внешний вид, их манера держаться, бесстрастная вежливость, с которой они относились к нам, простым смертным, когда мы обращались к ним на улице или в учреждении. Благородство и авторитет проявлялись в том, как они одевались, разговаривали, курили и вели себя, особенно это было заметно в сравнении с тем, как «аборигены» пытались подражать им. Это социальное обезьянничанье наблюдалось на всех уровнях — от излюбленных еврейскими и арабскими полицейскими «британских усов» до курения трубок, от дамских шляп до деланного, нарочитого произношения тех, кто пытался говорить по-английски лучше, чем англичане. Местная версия языка Шекспира стала настолько смехотворной, что было изобретено специальное слово для определения этого типа речи — «pinglish», составленное из «Palestinian English» [70]. Еврейский лорд, живший в Палестине, составил юмористический словарь этого языка. Но он забыл сообщить своим читателям, что и французский, и испанский языки тоже родились из испорченной латыни, имперского языка прошлого. И действительно, сегодня, когда я смотрю с расстояния на этих современных представителей империи, я естественным путем провожу параллель между ними и древним Римом. Мне стало понятно, что в их манерах крылась часть секрета их политической и моральной силы — силы, которую в Италии молодежное фашистское движение учило высмеивать, но здесь она витала в воздухе.

вернуться

70

Палестинский английский ( англ.).

35
{"b":"162328","o":1}