Литмир - Электронная Библиотека

Несмотря на мое невежество в вопросах иудаизма, я увидел в этих евреях, абсолютно безразличных к фривольностям мира, скученных в своих обшарпанных, перенасыщенных нервозным животным мистицизмом кварталах, чувство достоинства и продолжение традиции. То же самое я видел и в их женщинах, которые из скромности брили себе головы, а затем надевали парики или нелепые платки, как у конгрегации Дщерей Сиона в моей пьемонтской деревне. А их дети, неряшливо одетые, в брюках, перешедших к ним от старших братьев, с ангельским выражением на лицах, обрамленных пейсами, свисающими из-под натянутых на голову ермолок, — все странное, увлекательное, отталкивающее, возбужденное население ортодоксального мира Иерусалима.

Извне я наблюдал за этим закрытым, цельным миром с любопытством, в котором смешивались восхищение и отторжение, — миром, куда мне вход был закрыт крепче, чем к арабам, англичанам или сионистским активистам моей школы, чей идеологический атеизм вызывал во мне ярость.

Между верными слугами Бога Израиля и осовремененными бунтарями против него, между евреями, страстно ожидавшими прихода Мессии и теми, кто потерял терпение и способность страдать, решив, что евреям нет в нем больше никакой нужды, существует, пусть даже и в борьбе, и в противоречиях, некий общий культурный знаменатель, но мне он был чужд. Ступая по переулкам похожего на гетто Меа-Шеарим [74]или сидя на политическом семинаре, засматривая через жалюзи убогой школы талмуд тора, куда я не смел войти, или маршируя по полям под звуки песни, слова которой на иврите были положены на известную русскую мелодию, я всегда чувствовал себя непрошеным пришельцем и вечно стыдился этого, как и своей слишком заметной стеснительности. Я знал, что не принадлежу ни к одной из этих групп — ни к евреям, ни к арабам, ни к религиозным, ни к светским, ни к социалистам, ни к националистам, ни к итальянцам, ни к британцам. Это одиночество в школе, где частная жизнь любого становится общим достоянием, эта сиротливость человека, являющегося частью чужого общества, в котором я не мог себе найти убежища, сделали мои поиски точки опоры еще более одержимыми и болезненными. В этих поисках я метался от внезапного ощущения неприязни до непреодолимой тяги к тому или иному из окружавших меня людей, от мимолетного идеологического энтузиазма до глубокого отторжения любой политической тенденции. Поэтому меня начали подозревать во всем на свете, товарищи по школе с трудом терпели меня, и я зачастую был предметом насмешек со стороны тех, кому лучше меня удалось вписаться в спортивные команды, молодежные движения, религиозные кружки или кто больше преуспел в военной подготовке. Прошло сорок лет, некоторые из тех людей стали всемирно известными, но для меня их лица растворились в пространстве, как растворились и проблемы, что преследовали меня в то время, остались лишь взрывы обонятельной памяти, выхолощенной временем, — запах чеснока, который активисты социализма выбрасывали в лица своих оппонентов во время яростных дискуссий; мускусный запах угля, ударявший в нос прохожему в арабской деревне, запах, который арабы носили с собой на одежде, вонь прогорклого масла, на котором жарили в забегаловках, запах крепкой водки под названием «яш» (самогона из сахарной свеклы) и запах кугеля в синагогах по субботам в конце утренней молитвы; запах пота и месячных от некоторых женщин, с которыми приходилось сидеть рядом в автобусах или по вечерам, когда проникал в ноздри еще более резкий и противный запах, приобретенный от погружения в микве. В жаркой стране, где большинство женщин, с которыми мне приходилось сталкиваться, не пользовались парфюмерией и мылись с едким хозяйственным мылом, эти естественные запахи пробирались в мое сознание сексуально неопытного и религиозно невежественного юноши, создавая постоянное напряжение, по поводу которого я хвастался перед своими одноклассниками, а иногда пытался окольными путями говорить об этом со своей учительницей английского. С ее помощью я готовился к экзаменам на лондонский аттестат зрелости, который мне так и не удалось получить. Я сбросил с себя бремя снов и запахов, сочиняя всевозможные эссе, полные орфографических ошибок, которые учительница исправляла, не замечая, похоже, содержавшихся в них намеков. Красивая спокойной красотой, она была намного старше меня. С ней я установил прерывистый диалог, который состоял из рваных предложений, начерно набросанных речей и придуманных историй. В самые трудные моменты наших уроков, когда я пытался скрыть слезы на глазах тем, что смотрел на полет птицы или на облако на небе, я осознал, насколько тонко она чувствовала мои подавленные эмоции. В этих случаях она предлагала, чтобы я читал вслух стихи или декламировал что-нибудь из Шекспира, выученное наизусть. Я благодарно подчинялся, замечая, с какой осторожной деликатностью она прикасается к ямке между ключиц, чтобы убедиться в том, что ее блузка застегнута.

Однажды, в конце лета 1940 года, когда мы вместе читали отрывок из «Отелло», одиночный вражеский самолет сбросил несколько бомб на Тель-Авив. Одна из них упала перед ее квартирой, где мы занимались. Это была первая в моей жизни бомбежка. Я отчетливо помню звук взрыва и жар вспышки, треск окон, дверь, вырванную из петель порывом взрывной волны, и внезапное ощущение пустоты в желудке, которое мне пришлось впоследствии испытывать так много раз. Мы сбежали по лестнице в подвал, где уже столпились перепуганные люди.

Тогда я впервые испытал раздвоение личности, которое будет сопровождать меня на протяжении всей жизни в моменты сильного стресса: я как бы со стороны видел себя, бормочущего бессвязные фразы людям, от которых я пытался скрыть свой физический страх и еще больший страх признаться в этом. Моя учительница сидела на корточках в углу этого импровизированного убежища в состоянии глубокого безразличия, полностью погруженная в безмятежное наблюдение окружавшей ее сумятицы. Когда прозвучала сирена отбоя, мы выскочили на улицу, где жизнь быстро вернулась в привычное русло. На земле лежала лошадь, ее серая грива была забрызгана кровью, язык свисал между двух рядов длинных желтых зубов, тело искривилось в сбруе телеги, которая как будто разглядывала свою смерть через оглобли, упавшие концами на дорогу. Устрашающая сцена! Прохожие смотрели мельком, не останавливаясь, я же не мог оторваться от этого зрелища, потому что никогда еще не видел насильственную смерть, наступившую так близко, так внезапно. В воздухе по-прежнему пахло взрывом, но птицы на деревьях зачирикали вновь. Учительница положила руку мне на плечо (много месяцев спустя она рассказала мне, что заметила мою дрожь) и мягко подтолкнула меня к лестнице. Мы поднялись, она села на стул в своей разгромленной квартире и предложила мне чашку чаю. Я выпил чай, опираясь грудью на стол, с которого она только что убрала осколки стекла. Она сидела напротив меня. Я заметил, что мои руки по-прежнему трясутся и что она делает вид, будто не замечает этого. После долгого и напряженного молчаливого диалога она пробормотала: «Бояться — не грех». Ее глаза увлажнились, хотя, возможно, это были не слезы, а лишь отражение света. Я почувствовал радость, смешанную со стыдом, когда она положила свои руки поверх моих. Так мы оставались с минуту. Потом я встал, выдавил из себя извинения и улыбку и повернулся к двери, чтобы уйти. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, следя за мной глазами, пока я не исчез, спустившись по лестнице. Она слегка наклонила голову и забыла о незастегнутом воротничке блузки.

В тот день я всерьез задумался над тем, чтобы бросить школу и вступить в армию.

Глава 7

Военный трибунал

Военный трибунал состоялся в Рамле [75], в бунгало, построенном в колониальном стиле, который был импортирован в Палестину англичанами из Индии вместе с процедурами индийского уголовного кодекса, пробковыми шлемами и поло. Это было деревянное строение в форме буквы «Ш», с четырьмя комнатами в центральной части и еще двумя в крайних — для сторожки и туалета. По углам веранды с деревянными перилами, обработанными черным перегоревшим маслом для защиты от вшей, красовались каскады красной и сиреневой бугенвилий, которые придавали некоторое обаяние этому зданию, внедренному в унылый пейзаж из песка и чертополоха. Ничто в Рамле не радовало глаз. Несколько административных зданий, воздвигнутых англичанами рядом со старыми, построенными еще турками, делали маленькие обшарпанные домишки вокруг — одни из цемента, другие из глины — еще более убогими. Трудно было поверить, что здесь когда-то находилась столица арабского халифата, воевавшего с крестоносцами. От прежнего величия не осталось ничего, кроме четырехугольной башни, прячущейся среди апельсиновых рощ. Именуемая Белой башней, она величественно возвышалась на почтовых марках британской мандатной администрации, а если подойти к ней ближе, то казалось, что арки ее окон смотрят на равнину, как пустые глазницы.

вернуться

74

Меа-Шеарим — название улицы и района в Иерусалиме, населенных исключительно харедим.

вернуться

75

Рамле (Рамла) — один из старейших городов Израиля в Приморской долине. Основан в 717 г.

37
{"b":"162328","o":1}