Сразу несколько поминальных заметок поместила рижская газета «Сегодня». Их авторами были известный дореволюционный газетчик Петр Пильский и молодой Андрей Седых (Яков Цвибак) — тоже впоследствии знаменитый газетчик, но уже совсем другой эпохи (прототип Боголюбова в «Ремесле» Сергея Довлатова и Моисея Бородатых в американских рассказах Эдуарда Лимонова); когда-то, в 1931 году, он брал у Ходасевича короткое интервью для своей газеты.
Ходасевича помянули и в польской, и в еврейской прессе. В Тель-Авиве воспоминания о внуке Якова Брафмана, переводившем еврейскую поэзию, опубликовали Лев Яффе и Саул Черниховский.
«Современные записки» в большей, чем какое-либо другое издание, степени оказались на высоте положения: высказаться о Ходасевиче в первую очередь доверили тем, кто был способен сделать это и имел на это право — Берберовой и Сирину. В книге LXIX этого журнала Нина Николаевна делилась личными воспоминаниями, пыталась вывести литературную генеалогию поэта, основываясь на собственных его свидетельствах («от прозаизмов Державина, от некоторых наиболее „жестоких“ стихов Тютчева, через „очень страшные“ стихи Случевского о старухе и балалайке и „стариковскую интонацию“ Анненского»), и так определяла место Ходасевича в русской поэзии: «Есть десять имен, без которых — нет русской поэзии. Пусть пять из них (Державин, Жуковский, Пушкин, Лермонтов, Тютчев) будут бесспорны — о других пяти будет вечный спор. Одни назовут Блока и Ахматову, другие — Пастернака и Анненского. Но больше десяти все равно не наберется. Ходасевич сумел стать одиннадцатым». По-разному можно понять эти слова: с одной стороны, не один из «золотой десятки», а — одиннадцатый, словно на приставном стуле; с другой — постоянный и несомненный «бессмертный», о котором спора нет.
Набоков, вольно или невольно, отпевая друга и в чем-то учителя, подхватывал незаконченные тем споры:
«В России и талант не спасает; в изгнании спасает только талант. Как бы ни были тяжелы последние годы Ходасевича, как бы его ни томила наша бездарная эмигрантская судьба, как бы старинное, добротное человеческое равнодушие ни содействовало его человеческому угасанию, Ходасевич для России спасен — да и сам он готов признать, сквозь желчь и шипящую шутку, сквозь холод и мрак наставших дней, что положение он занимает особое: счастливое одиночество недоступной другим высоты. Тут нет у меня намерения кого-либо задеть кадилом: кое-кто из поэтов здешнего поколения еще в пути и — как знать — дойдет до вершин искусства, коль не загубит себя в том второсортном Париже, который плывете легким креном в зеркалах кабаков, не сливаясь никак с Парижем французским, неподвижным и непроницаемым. <…>
В сравнении с приблизительными стихами (т. е. прекрасными именно своей приблизительностью — как бывают прекрасны близорукие глаза — и добивающимися ее также способом точного отбора, какой бы сошел при других, более красочных обстоятельствах стиха за „мастерство“) поэзия Ходасевича кажется иному читателю не в меру чеканной — употребляю умышленно этот неаппетитный эпитет. Но все дело в том, что ни в каком определении „формы“ его стихи не нуждаются, и это относится ко всякой подлинной поэзии».
На этих чеканныхсловах и стоит закрыть «некроложную» тему. В сущности, поразительно: Ходасевича как раз успели по-настоящему оплакать. Умри он несколькими неделями позже, русским парижанам было бы не до него. Война, которой он так боялся, началась через два с половиной месяца после его смерти. Немцы вошли в Париж 14 июня 1940 года — ровно в годовщину смерти Ходасевича, день в день.
Несомненно, Владислав Фелицианович немало удивился бы, узнай он, как повернутся судьбы многих его знакомых. Например, что четверка «гумилят» расколется: 48-летний, глубоко штатский Адамович вступит в Иностранный легион, чтобы сражаться с Гитлером; Оцуп, единственный в четверке еврей, попадет в концлагерь, бежит из него, будет участвовать в итальянском Сопротивлении; а Иванов и Одоевцева тем временем будут мечтать о «культурной работе» на освобожденных от коммунизма территориях России. Или о легендарной речи Мережковского по парижскому радио, в которой фюрер сравнивался с Жанной д’Арк. Или о том, что Илья Фондаминский, за несколько дней до ареста перешедший в православие, но отказавшийся от побега (чтобы «умереть с евреями, но христианином»), будет канонизирован православной церковью Константинопольского патриархата вместе с матерью Марией. Или о том, что Лев Любимов, всю войну проработавший в коллаборационистской прессе, внезапно «сменит вехи», станет «советским патриотом» и после ряда, вероятно, не только журналистских услуг, оказанных родине, вернется в СССР; там он в 1957 году опубликовал книгу «На чужбине», в которой несколько страниц посвящено Ходасевичу; примечательно, что Анна Ивановна Ходасевич впервые узнала какие-то подробности о последних годах жизни бывшего мужа именно из книги Любимова (а может быть, и не она одна) [742].
Но прежде всего Ходасевич был бы потрясен судьбой своих близких.
С самого начала войны Ольга Борисовна переехала из Бийянкура к Берберовой и Макееву в Лоншан, потом — к сестре. Вместе с Марианной она и была арестована немцами 16 июля 1942 года. Пока она находилась в пересыльном лагере в Драней, Берберова и Макеев хлопотали о ее освобождении, упирая на то, что госпожа Ходасевич — православная и была замужем «за арийцем и католиком» (правда, в справке, выданной для этой цели священником, предательски поминалась девичья фамилия матери «арийца»). Суть окончательного решениябыла едина по всей контролируемой рейхом территории, но формы различны: в белорусском местечке хватало одной пулеметной очереди прямо на главной площади, а в Париже о судьбе Ольги Ходасевич ходатайствовал адвокат (сам с желтой звездой на одежде), и благодаря его хлопотам удалось отсрочить отправку Ольги из Дранси в Аушвиц на два месяца. Больше никто ее не видел. Часть архива Ходасевича из ее разгромленной квартиры Нина успела унести.
До конца оккупации не дожили Раиса Блох, Михаил Горлин, Юрий Фельзен, Юрий Мандельштам: все они были депортированы и погибли, скорее всего, в газовых камерах. Берберова и Макеев почти не выезжали из Лоншана, не сотрудничали ни в какой пронемецкой прессе, но в конце войны были обвинены в коллаборационизме: им инкриминировалась перепродажа картин, реквизированных у жертв. Неизвестно, были ли эти обвинения справедливы; но все та же «любовь к победителям» одно время повлияла на умонастроения Нины Николаевны: в этом сомнений нет. 30 сентября 1945 года она сочла необходимым написать письмо Марку Алданову, в котором так рассказала о своей идейной эволюции:
«Да, в 40-м году, вплоть до осени, то есть месяца три до разгрома библиотек и первых арестов, я (как и девять десятых французской интеллигенции) считала возможным в не слишком близком будущем кооперацию с Германией. <…> Мы были слишком разочарованы парламентаризмом, капитализмом, третьей республикой, да и Россия была с Германией в союзе, это тоже обещало что-то новое. <…> Мы увидели идущим в мир не экономический марксизм и даже не грубый материализм. Когда же через год выяснилось, что все в национал-социализме — садизм и грубый империализм, то отношение стало другим, и только тогда во Франции появилось Сопротивление. Так судила я, так судили многие вместе со мной».
Копии этого письма были разосланы предусмотрительной Берберовой и другим видным деятелям русского зарубежья, занимавшим во время войны антинацистские позиции.
Пережив несколько непростых лет, Нина переехала в Америку; там началась ее новая — писательская, журналистская, профессорская — жизнь.
В 1961 году она за свой счет издала ограниченным тиражом «Собрание стихов» Ходасевича — его первую посмертную книгу [743]. Однако потребовалось еще 20 лет, прежде чем появились первые сколько-нибудь полные собрания его сначала стихотворного, а затем и прозаического наследия. Эти собрания — парижское, под редакцией Юрия Колкера, в 1982–1983 годах, и американское, Джона Малмстада и Роберта Хьюза, в 1983-м и 1990-м, — вышли за границей [744]. В СССР официальный запрет на имя и творчество Ходасевича был снят лишь в годы перестройки. (Точнее, полузапрет: была все же публикация подборки стихотворений Ходасевича в пятом номере журнала «Москва» в 1967 году, стоившая, правда, редакции немалых неприятностей; была статья о поэте в книге Владимира Орлова «Пути и судьбы», вышедшей в 1963-м.) Но и неофициальная репутация его сложилась далеко не сразу.