И даже на этой каторге он пытался работать — готовил к печати свою переписку с Горьким [740].
После мучительных исследований решено было делать операцию, хотя опухоли так и не нашли, а непроходимость желчных путей не подтвердилась. Ходасевич мог отказаться, но альтернативой была медленная и мучительная смерть. 8 июня Ходасевича выпустили домой. На следующий день он простился с Берберовой. Надежд на успешный исход операции у него не было.
Двенадцатого июня его снова положили в госпиталь; сутки он провел в палате на двоих, причем соседом его был соотечественник — русский еврей, торговец подтяжками с Монпарнаса. 13-го в три часа дня хирург Боссэ сделал операцию. Из печени Ходасевича было извлечено два огромных камня; желчные проходы в самом деле были забиты — камнями, кровью и гноем. До раковой опухоли (которая действительно была) хирург так и не добрался. Больному обещали не больше суток жизни.
В семь вечера в госпиталь ненадолго пришли Берберова и Макеев. Ночь Владислав Фелицианович провел без сознания, в обществе медсестры и «совершенно обезумевшей Оли». Уже в момент агонии Ольга Борисовна окликнула мужа — и он улыбнулся ей. Можно сказать, что это была ее «победа» над лучшей подругой, предшественницей и соперницей.
Четырнадцатого июня 1939 года, в шесть утра, Владислав Ходасевич ушел из мира, в котором он прожил 53 года и 17 дней. Здесь, по эту сторону, остались окоченевшее измученное тело и мед стихов, скопленный душой-пчелой.
6
Тем временем началась похоронно-некроложная суета.
В половине восьмого пришла Берберова. Она срезала с покойника прядь волос — ту самую, которую потом пыталась подарить Набокову — к ужасу последнего.
Отпевание состоялось через два дня, 16-го, в русской католической церкви восточного обряда на улице Франсуа-Жерар, 39, в 1 час 45 минут пополудни; похороны — на Булонском кладбище в три. Было несколько сотен человек: все «возрожденцы» во главе с Гукасовым и Семеновым, вся редакция «Современных записок», литературные друзья (включая Сирина, Смоленского, Ладинского, Кнута, Блох, Горлина), литературные враги и полувраги (Георгий Иванов, Адамович, Одоевцева, Червинская, Модест Гофман, даже несчастная Бакунина, сочинительница романа «Тело»), Мережковские, Маковский. За гробом шли три женщины: Нина, Ольга и — Женечка, уже старая, 63-летняя Евгения Фелициановна Нидермиллер. Вместе с зятем Нидермиллером гроб несли Владимир Вейдле, Николай Макеев, Георгий Раевский, Владимир Смоленский, Юрий Мандельштам.
«Возрождение» 16 июня отвело под некрологи целую полосу. Официальное редакционное извещение гласило: «На протяжении четырнадцати лет борьбы и работы смерть вырвала из наших рядов немало сотрудников: А. И. Куприна, А. А. Яблоновского, А. В. Амфитеатрова, Н. Н. Чебышева, В. Я. Светлова и других, скончавшихся на своем посту. Все они внесли свой вклад в общее дело и, каждый в своей области, оставили след в духовной жизни русского зарубежья. Этот вклад не пропадет. Выбывают отдельные люди, но общее дело, дело борьбы за Россию и за русскую национальную культуру, продолжается». С «газетной» точки зрения Ходасевич оказывался в ряду с людьми, чьи имена (кроме Куприна и Амфитеатрова) ныне известны лишь узким специалистам по истории журналистики.
Все же Семенов Ходасевичу цену понимал, хотя бы отчасти. Он лично написал небольшой некролог, в котором припоминал, как Вячеслав Иванов в разговоре с ним в 1937 году назвал Ходасевича лучшим современным русским поэтом. Заканчивался его текст так: «В Париже Ходасевич до конца чувствовал себя чужим и тяготился жизнью изгнанника. Мы, соратники Ходасевича по редакции, в день его смерти можем находить утешение в том, что, обеспечив ему полную свободу для работы, этим смягчили его тоску по России».
Другие некрологи были эмоциональнее и многословнее. Приведем несколько фрагментов:
«К написанному слову, своему и чужому, покойный был неумолимо строг и требователен, но зато ведал ему истинную цену, ведал, какими усилиями, какой душевной мукой добывается оно. Как поэту подлинного вдохновения, было ведомо Владиславу Ходасевичу еще и другое: он знал, что если слишком часто наше слово расходится с делом, то еще безнадежнее расходится оно с последней глубиной наших чувств, с нашим внутренним опытом» (Георгий Мейер).
«Рыхлая масса сантиментов и душевности, расползающаяся по всем швам форма — все эти качества, неизменно сопутствующие улице, „демократии“ и ее пишущим фаворитам, не могут не видеть в творчестве художников, подобных Ходасевичу, „пушечное жерло, направленное прямо им в физиономию“ (Чехов). От этого жерла заслоняются — кто бульварным романом „с английского“, кто стихами какой-нибудь домашне-кружковой знаменитости, кто откровенной советчиной» (Владимир Ильин).
«Буду помнить его худую, цепкую руку мальчика, как он потирал сухой подбородок, буду помнить его острый взгляд из-под блистающих очков. В глубине, всегда, как бы горькое изумление, и как хорошо веселели эти серые глаза. <…>
В эмиграцию — и к белым, и в „Возрождение“ — Ходасевич пришел дальней дорогой. И к белым, и в „Возрождение“ он пришел по одному тому, что был настоящим литератором: Ходасевич знал, как затерзала, как погасила настоящую русскую литературу революция» (Иван Лукаш).
Лукаш был талантливым и умным писателем, но и он, вместе с другими «возрожденцами», пытался политически присвоить поэта. И если Мережковский, хваливший Ходасевича за «крепкое, ясное, непоколебимое отношение к „тамошнему“», толком не разговаривал с ним лет десять — то Лукаш хорошо знал (хотя бы по статьям Ходасевича), что тот ненавидел большевизм, но не революцию (в своем понимании), и белым по-настоящему не был.
Юрий Мандельштам напечатал в том же номере «Возрождения» извещение о болезни и смерти Ходасевича. В следующем номере, за 23 июня, была опубликована его статья о творчестве учителя — «Тяжелый дар» и фрагментарные воспоминания о «живых чертах» покойного.
Помянули поэта и другие газеты русского зарубежья.
Адамович, подписавшись криптонимом, поместил в «Последних новостях» краткий некролог и воспоминания о литературных суждениях своего вечного оппонента — под псевдонимом Сизиф. Но посмертного примирения не вышло, спор продолжился. Выдержав два с лишним месяца, Адамович напечатал-таки 24 августа неоднозначную рецензию на «Некрополь»; отзыв свой он снабдил предуведомлением, в котором объяснял полугодовую задержку заботой о самочувствии больного поэта: «При крайней, постоянной его нервности, при крайней чувствительности к суждениям о его творчестве было невозможно писать о „Некрополе“ свободно и беспристрастно».
Сохранился черновик яростного письма Ольги Марголиной-Ходасевич: «Хорошим или плохим поэтом и писателем был В. Ф. — не знаю, но пошляком он не был. <…> В. Ф. относился к критике своего творчества абсолютно холодно». Дальше следовали довольно нелепые выпады против «безответственных», «неправдивых», «с социальным заказом» писаний Адамовича. Несчастная женщина слишком живо вошла в роль писательской вдовы — может быть, чтобы заглушить свою боль.
В варшавской газете «Меч» поэта помянул Владимир Унковский. Заметка его изобиловала неуместными медицинскими подробностями, а чуть не главной заслугой Ходасевича почиталось то, что, когда в парижском «Профессиональном союзе русских писателей» произошел раскол и большая часть сотрудников «Возрождения» перешла в новый, более правый (и менее «еврейский») Национальный союз писателей [741], Владислав Фелицианович остался в прежнем Союзе.
В «Новой России» за 12 июля поместил заметку Александр Керенский, в очередной раз блеснувший своим знаменитым красноречием: «Опустело кресло в той Академии избранных, куда входят только по собственному праву, а не по количеству избирательных записок». В первый и пока в последний раз в истории России глава государства (хотя бы даже и бывший) собственноручно написал некролог поэту.