Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Художник обречен пребыванию в двух мирах: в мире реальном и в мире искусства, им самим созидаемом. Подлинный мастер всегда находится на той принадлежащей обоим мирам линии, где их плоскости пересекаются. Отрыв от реальности, целостное погружение в мир искусства, где нет полета, но есть лишь бесконечное падение, — есть безумие. Оно грозит честному дилетанту, но не грозит мастеру, обладающему даром находить и уже никогда не терять линию пересечения. Гений есть мера, гармония, вечное равновесие.

Лужин не гений. Он, однако ж, и не бездарность. Он не более как талант. При первых шагах этого достаточно: в качестве вундеркинда он безответственно, но безгрешно имитирует гения, как ребенок имитирует взрослого. Но дальше путь для него закрыт, катастрофа неминуема… Судьба Лужина совершается. Гармония им не найдена. Водолаз без водолазного снаряда, „сосуд скудельный“, дерзнувший на путь истинного творчества, запретный таланту и посильный лишь гению, вундеркинд, заглянувший в „шахматные бездны“, — он оказывается ими поглощен.

Безумие есть его законный удел, в котором есть нечто возвышенное, как есть возвышенное в падении Фаэтона. Лужин заслужил честь назваться жертвой искусства. Вероятно, в безумии, в непрестанном падении сквозь шахматные бездны, обрел бы он и своеобразное счастье: он вполне приспособлен для благополучного обитания в этом неблагополучном мире. Но его вылечили, извлекли оттуда — на новые мытарства. Проходить тяжкий путь воплощения заставили его вторично».

Ходасевич, думается, верил в свою гениальность. Но теперь он чувствовал, что гений его покинул, а значит, равновесие, в котором находилась его жизнь, нарушено. Что же ему предстояло — безумие или мука «вторичного воплощения»?

Был лишь один человек, который мог ему помочь. Но равновесие исчезло и в личной жизни. Еще недавно казалось, что его союзу с Ниной не угрожает ничего. В «своей Галатее» (как назвали Нину Николаевну в одном из тостов на юбилее Ходасевича) он обрел то, чего в Анне Ивановне обрести не мог: не просто верную и любящую спутницу жизни, но товарища, соратника, равного. Последнее стихотворение, написанное перед молчанием, было посвящено ей — «К Лиле» (псевдоперевод с латинского):

Скорее челюстью своей
Поднимет солнце муравей;
Скорей вода с огнем смесится;
Кентаврова скорее кровь
В бальзам целебный обратится, —
Чем наша кончится любовь.

Но уже через год стало очевидно, что семейная жизнь дает трещину.

Вот как рассказывает об этом Нина Берберова: «Что-то медленно, едва заметно начало портиться, изнашиваться, сквозить, сначала во мне, потом, в течение почти двух лет, — вокруг меня, между ним и мною. То, что было согласием, осторожно начало оборачиваться привычкой к согласию, то, что было утешением, постепенно стало приобретать свойства автоматичности. То, что было облегчением, поворачивалось механически, включалось и выключалось по желанию. <…>

Я иногда больше не чувствовала себя живой, я чувствовала себя надломленной внутри, всеми этими годами, этой жизнью, всем, что случилось со мной. „Да, я сломалась, — думала я, — и теперь я никому не нужна, а главное — себе не нужна и, конечно, ему“. И мелочи раздражали меня, пустяки, о которых не стоило и думать, которых я раньше не замечала. И кажется, они раздражали и его, но он этого не показывал. Может быть, я и сама раздражала его?» [688]

Нет ни одного счастливого человека и ни одной счастливой пары, которые не знали бы таких периодов. Но в данном случае кризис не проходил, а напротив, все разрастался. Нина была слишком самодостаточна, слишком эгоцентрична и, по собственным словам, «любила победителей больше, чем побежденных»: она не могла помочь человеку, погружавшемуся во тьму. Раньше она заряжала Ходасевича своей молодой энергией. Теперь он заражал ее депрессией. Когда он уезжал в версальский пансион работать над очередной главой «Державина», когда она уезжала к Мережковским в Торран или к подруге детства в Пэри-Канну — ей сразу же становилось легче. Даже дома они общались все меньше и меньше: Ходасевич работал ночью, ложился в шесть, вставал в два. Нина в это время уходила в библиотеку или в редакцию. Вечера они проводили в разных кафе: он — в «Мюрате», где играл в бридж, она — в «Селекте» или «Наполи», с поэтами. Редкие совместные часы проходили в молчании: Владислав Фелицианович раскладывал бесконечные пасьянсы, как его отец под старость, стараясь уйти от тревожных мыслей.

И наконец, Нина приняла решение. Она решила уйти «в никуда» — прежде, чем в ее жизни появится новая любовь. Ей казалось, что так будет проще Ходасевичу. Было ли ему проще?

О расставании он знал заранее. Шли трезвые домашние разговоры, безо всякой мелодрамы: о деньгах, о быте. Нина перед отъездом «сварила борщ на три дня и перештопала все носки». И лишь однажды — как раз когда она варила этот борщ — Владислав Фелицианович, выйдя на кухню, спокойно спросил: «Не открыть ли газик?» Это не было пустой угрозой: все десять лет совместной жизни Нина всерьез боялась его самоубийства. Но сейчас остановить ее это не могло, как когда-то, десять лет назад, никакое раскаяние и никакой страх за Анну Ивановну не могли остановить Ходасевича.

Двадцать шестого апреля 1932 года Владислав Фелицианович записывает в «камер-фурьерском журнале»: «В 5 час. 10 мин. Н. уехал». «Н.» — Ниник. Так, в мужском роде, ласково звал ее он иногда.

Это расставание стало завершением первой, более счастливой и плодотворной, половины парижского периода.

Глава десятая ЖИТЬ ДЛЯ СЕБЯ

1

Ходасевич остался в Бийянкуре, в обществе кота Наля, сменившего своего предшественника, умершего в феврале 1931 года Мурра. Нина Берберова поселилась пока что в Отель дю Министер, перенеся туда свое личное имущество — одежду и книги. Ходасевич на следующий день навестил ее, и они вместе отобедали. В последующие месяцы они встречались раз в две недели, разговаривали о литературе, играли в бильярд в кафе. У них оставалось общее дело — «Литературная летопись». Свои чувства Ходасевич оставлял при себе — теперь у него это получалось.

В эти недели он попробовал бросить последний вызов судьбе, вторично взявшись за когда-то оборванную биографию Пушкина. Если бы ему — теперь, с опытом «Державина» — удалось довести эту работу до конца, она стала бы главным делом жизни, наравне со стихами.

Начальные главы он решил писать заново. На сей раз в них было меньше анализа и размышлений, больше фактов и описаний. Описания были местами великолепны:

«Был у Сергея Львовича старший брат, Василий Львович. Наружностью они были схожи, только Сергей Львович казался немного получше. Оба имели рыхлые пузатые туловища на жидких ногах, волосы редкие, носы тонкие и кривые; у обоих острые подбородки торчали вперед, а губы сложены были трубочкой. У Василия Львовича были вдобавок редкие и гнилые зубы.

Внешнему сходству отвечало внутреннее: Василий Львович выказывал ту же легкость мыслей, что и Сергей Львович, хотя сам не замечал этого. Он даже любил философствовать и избрал себе поприще литературное. <…>

Среди литераторов относились к нему с насмешливым покровительством; его любили за хороший характер. Тут была разница между братьями: Сергей Львович любил побрюзжать, легко мог вспылить и был человек недобрый. Василий Львович, напротив, был весь — воплощенное добродушие и доверчивость. То и дело его мистифицировали, но дружеские насмешки сносил он с трогательным смирением и, кажется, только один раз в жизни сообразил, что надо обидеться» [689].

Но увы — написано было лишь два авторских листа; из них удалось выжать связного текста на два «подвала» в «Возрождении» (1932. 30 апреля и 4 июня).

вернуться

688

Берберова Н.Курсив мой. С. 394–395.

вернуться

689

Ходасевич В.Из книги «Пушкин» // СС-4. Т. 3. С. 62–63.

131
{"b":"162198","o":1}