Чего я хотел? Просто танцевать с нею, держать это проворное загорелое тело в своих объятиях, нет, даже не прижиматься, а так, легонько, на расстоянии, чтобы видеть ее лицо и встречаться взглядом с этими карими глазами.
Так что же было делать? Тупо вломиться к ним на корт между сетами и запросто пригласить ее? Спрятаться за деревом и подстеречь, когда она пойдет домой? Не будучи представленным? Какие потаенные каролинские законы я при этом нарушу?
Конечно же, оказалось, я мог пригласить ее любым способом, и, конечно же, никаких таких законов не существовало. Кроме того, оказалось, что она тоже обратила на меня внимание, как это умеют делать девчонки — видеть не глядя, — и ее тоже заинтересовал этот высокий парень, стоящий под деревом руки в карманы и не спускающий с нее глаз. Почему не подойдет и не скажет, что ему надо? Почему не пригласит на танцы? Ей не чужда была некоторая прямолинейность — позднее, когда я появился у нее в доме и стоял, улыбаясь и не сводя с нее глаз, скованный непривычной робостью (откуда я знаю, как надо вести себя с ее родителями?), она прямо так и сказала: Ну давай! Говори, чего хочешь.
Мы поженились, переехали в Бель-Айл и родили двоих детей. Потом она умерла. Вероятно, ее смерть можно назвать трагической. Для меня она просто нелепость. Как это было нелепо, что она вдруг стала бледнеть, худеть, слабеть и через несколько месяцев умерла! Ее кровь превратилась в молоко — красные кровяные тельца заменились белыми. Как это было нелепо — однажды утром проснуться в одиночестве, снова оказаться одиноким, как в юности!
+++
Да Господи, ну входи же, садись. Ты ужасно выглядишь. Сегодня на пациента больше похож ты, а не я. Почему ты так бледен и печален? В конце концов это у тебя должно происходить что-то хорошее, а не у меня. Зная тебя, могу предположить, что тебя мучает. Все правильно, ты веруешь, но одновременно думаешь — Боже мой, толку-то что? Неужто твой Бог от тебя отвернулся? Похоже, в Биафре было проще, чем в старой доброй Луизиане?
Что ж, хотя бы у меня новости хорошие. Соседка ответила на мои стуки! Я постучал и услышал стук в ответ. Она еще не поняла, что мы можем изобрести новый язык. Просто повторяет за мной — один стук, два стука. Но это только начало, это уже своего рода общение, не правда ли? Когда я попытался составить предложение — не „кто вы?“, а „как вы?“ (потому что в букве „а“ всего один стук, а в букве „т“ — 20), — она умолкла.
Как бы мне упростить код? Или, может, переправить ей записку через окно? Видишь, я разогнул платяную распялку, но этого, конечно, недостаточно. Может, вторую к ней присобачить?
Что? Почему просто не зайти к ней?
Но она ни с кем не разговаривает. Гм. В этом-то вся и загвоздка. Разговариватьна этом старом, истрепанном языке. Нет, это не дело.
С другой стороны, я могу подойти к ее двери и дважды постучать. Тогда она будет знать, кто это, и сможет ответить или не ответить.
А что делать потом? Говорить? О чем? Несколько лет назад я обнаружил, что мне нечего сказать кому бы то ни было, а им нечего сказать мне — то есть такого, что заслуживало бы внимания. Говорить стало не о чем. Поэтому говорить я перестал. Пока не появился ты. Не знаю, почему мне хочется говорить с тобой, что мне такого надо тебе сказать или от тебя услышать. Разве только кое-что… связанное с той ночью. Кое-что мне открылось. Странно — чтобы осознать то, что я знаю, я должен рассказать тебе. Я говорю, ты молчишь. Возможно, ты лучше меня понимаешь, что сказано и так уже чересчур много. Возможно, я и разговариваю с тобой потому, что ты молчишь. Твое молчание — единственное, что я могу слушать.
Так чего же я хочу от этой женщины за соседней дверью?
Странным образом она мне напоминает Люси. Кстати, Люси была девственницей, и я не хотел, чтобы что-то менялось. Мне нужно было только танцевать с ней той летней ночью, приобнимая за талию и заглядывая в глаза. Мне нужна была сладкая техасская попка Марго и мне же нужны были бездонные глаза Люси.
Девушка из соседней камеры — не девственница. Ее изнасиловали трое за одну ночь, после чего принудили к минету.
Я много чего узнал о ней. То есть мне удалось заглянуть в ее медкарту, пока сестры ходили пить кофе. Ей двадцать девять, и она, как Люси, родом из Джорджии. Бросила школу имени Агнес Скотт, [61]элитное женское заведение, и поселилась с художниками в Ля-Джолла. Стандартная скучная история. Потом, прозрев и увидев Калифорнию и Новую жизнь (которая, конечно же, никакой новой жизнью не была, а была всего лишь последней судорогой жизни старой, ее неизбежной, логичной кульминацией, да просто пародией на нее, то есть всего лишь тем, как жили бы, что, по их мнению, делали бы их родители, если б посмели), увидев все это в истинном свете, она переехала в Новый Орлеан, устроилась в Девятую больницу, жила в муниципальном квартале Дезире, в общем, решила принести себя в жертву человечеству. Человечество тут же ее поймало на слове и, в благодарность за труды, изнасиловало, бросив умирать на пустыре.
Так в чем же ее сходство с Люси? В чем она Люси нового мира? В том, что надругательство, над нею совершенное, в каком-то смысле восстановило ее невинность, подобно тому, как человек, переболевший чумой, невосприимчив к этой болезни. Я не знаю, чем она напоминает мне Люси, просто я хочу от нее того же, чего хотел тогда от Люси — позволения быть к ней близко, но на дистанции, задавать ей на новом языке простейшие вопросы вроде „Как ты там?“, просто чтобы слышать звук ее голоса, прикасаться к кончикам ее пальцев, пропускать ее вперед в открытую дверь, слегка подталкивая ладонью.
+++
В тот вечер, когда я обнаружил, что Марго мне неверна, я сошел с проторенной колеи жизни и, впервые за много лет протрезвев, вымылся, побрился, переоделся в чистую одежду, а потом, не смыкая глаз, внимательный и напряженный, всю ночь просидел в кресле-качалке, поставленном так, что, глядя либо в окно, либо в дверь, где одно из стекол осталось прозрачным (дверь со старинными рифлеными стеклами была последним штрихом, превращающим, по мнению Марго, голубятню в райский уголок, и превращение действительно состоялось), я мог видеть весь Бель-Айл и большую часть подъезда к нему.
Около одиннадцати мои сотрапезники уехали в гостиницу смотреть отснятый материал. Сам просмотр занимал не больше часа, но после него они зачастую затевали споры друг с другом (Марго называла их „боями без правил“), которые длились до часа или двух ночи.
Я гадал, сколько продлятся эти бои без правил на сей раз, и вместо того чтобы напиться и уснуть, сидел и ждал.
Она вообще ночевать не приехала.
То есть ее помещичий джип появился на подъезде к дому в половине девятого утра, причем она вела его настолько медленно, что даже гравий не хрустел под колесами.
С пунктуальностью Канта, который отправлялся в университет ровно в шесть утра, так что лавочникам впору было проверять по нему часы, я вставал ровно в девять и, разя перегаром, с пересохшим с похмелья ртом и трясущими руками плелся принимать холодный душ, а в последнее время и глоток спиртного. Ровно в 9.37 (через две минуты после утренних новостей) я садился в Бель-Айле за стол завтракать. В 10.15 Я уже оказывался в офисе (в 60-х помогая неграм, в 70-х занимаясь недвижимостью престарелых дам).
В то утро я сидел в кресле-качалке трезвый, с ясной головой и качался.
Завтракать я пришел в обычное время. Марго ела с аппетитом, склонившись курчавой головой над горячей яичницей и положив локти на стол. Моя рука с чашкой кофе чуть дрогнула, желудок съежился, словно в предчувствии первой за день порции спиртного.
— Как просмотр?
— Ужас. Сплошной брак. Опять этот драный цвет ни к черту. Боб вне себя от ярости.
Значит теперь у них в ходу слово „драный“. Мерлин не был англичанином, но прожил в Англии довольно долго, поэтому теперь у них все стало, как у британцев, „драным“.