И вот, наконец, премьера…
Перед самым началом спектакля к Маше подошел Миша Майданов. Он играл учителя Цыфиркина и был одет в длинный потертый камзол:
— Лоза, у меня к тебе просьба. Собственно, не у меня, но я должен это выполнить… После спектакля мне надо поговорить с тобой об одном человеке. Пройдем в то крыло, где младшие классы, ладно?
— Ладно, — ответила Маша и тотчас забыла.
Спектакль прошел отлично. Вожатая, пока шел спектакль, всё время смеялась, а потом стала советоваться с воспитателями: не послать ли артистов в подшефный колхоз?
Зрители аплодировали долго, ладони у них горели. Довольные родители переговаривались по поводу игры своих детей.
Переодеваясь в специальной комнате, Маша вспомнила о просьбе Майданова. Интересно, о ком это он хочет поговорить? Она помазала лицо вазелином, как научил Константин Игнатьевич. Умывшись и переодевшись, прошла в левое крыло, где размещались младшие классы.
Миша сидел на подоконнике и ждал ее. В этой части коридора лампочка не горела, но за окном, неподалеку, на высоком уличном столбе горел фонарь.
Маша села на подоконник с другого края, против Майданова. Он помолчал чуточку, а потом начал рассказывать ей о Викторе Гордине.
Она внимательно разглядывала Майданова. Волосы у него были подлинней и погуще, чем у ребят в классе, темно-русые, слегка волнистые. Глаза его всё время разговаривали, менялись, щурились, открывались широко. У него был крупный, резко вчерченный рот, обычно плотно сжатый, — в классе Майданов разговаривал мало. Почему она раньше не замечала его?
— Я обещал Виктору, как товарищ, помочь в деле, которое… которого… В общем, ты понимаешь, Маша: мы — народ обидчивый. Иногда и объяснить нельзя, за что обидишься на человека. Но бывает это именно тогда, когда дорожишь этим человеком, когда с ним связано самое лучшее, всё, ну, в общем, мечта…
«Он хочет сказать: когда любишь человека? Но почему же он не скажет?» — думала Маша. Между тем Майданов строго придерживался инструкции, которую получил от Виктора: слова «любовь» избегать.
— Я знаю: ты часто подсмеивалась над ним, над этими буквами, которые он выводит на своей руке. Но ведь это ты, это твои буквы, это твое имя…
«Вот оно кто «зонтик» — я сама…». Маша краснеет в темноте.
— Он при тебе вечно волнуется… Ну, сам не свой. Он не виноват, — говорил Миша, и голос его становится очень нежным, красивым.
«Говори, Майданов, говори дальше! Тебя так хочется слушать».
— Я знаю, что ты, Лоза, посерьезней других девчонок. Что тебе стоит быть с ним чуть-чуть приветливей, не смеяться над ним, первой подать ему руку? Ему всего и надо-то — чтобы ты посмотрела на него ласковее. У него сразу все дела наладятся. Можешь ничего ему не говорить, только не мучай его, пускай он видит, что ты им довольна. Один дружеский взгляд — и человек успокоится. У него такая сумятица в душе, даже жалко человека!
«Как хорошо ты говоришь, Миша Майданов! Кто тебя научил? Ты такой хороший товарищ!»
— В общем, ты всё поняла, Маруся, — говорит Майданов, и она настораживается: неужели это всё? Больше он ничего не скажет? Как хорошо он назвал ее: Маруся! Все говорят Маша и Маша, даже надоело.
— Я понимаю, — говорит Маша тихо и покорно. — Что ж мне делать?
— Он ждет тебя, хочет помириться. Сейчас мы пойдем к вешалке, он попадется у лестницы навстречу, и тогда ты сама, первая протяни ему руку. Даже говорить ничего не надо, ты увидишь, что с ним станет. Ты сама не знаешь, как много можешь хорошего сделать.
Они встали с подоконника и пошли. На прощанье Маша благодарно оглядела этот уголок школы: раньше она не знала, как тут уютно и хорошо. И этот фонарь с улицы светил так мягко, приглушенно. И видно всё было, и не мешал свет, не смущал никого.
У лестницы навстречу им вышел Гордин. Он вспыхнул беспричинно, брови его стали совершенно белыми. Маша протянула ему правую руку и он схватил ее влажной и худенькой своей пятерней, схватил и пожал.
— Мир? — спросила Маша смущенно.
— Мир, — ответил Гордин, а Миша Майданов побежал вперед на вешалку, прыгая через две ступеньки. У Гордина в глазах сверкнули слёзы. У Маши тоже неизвестно почему запершило в горле. До вешалки они спускались молча.
— Пошли вместе домой? — спросила Маша Виктора. — Ты же мой сосед.
— Пошли, — нерешительно сказал Виктор. — И
ты
Майдан, иди с нами. Идем все вместе.
Они оделись и пошли по свежему искристому снегу. Виктор больше молчал от смущения, изредка ввертывая какую-нибудь фразу. Миша выручал товарища и говорил без умолку. Такой молчун в классе, кто бы подумал! Он вспоминал сегодняшний спектакль, как у Сорокина отвалился нос и Константин Игнатьевич прилепил новый, хорошо, что не на сцене случилось! Радовался, что достали такие хорошие костюмы. У себя в Полоцке он не видел таких и в театре.
— Ты насовсем переехал в Ленинград, с родителями? — спросила Маша.
— Насовсем, но родителей у меня нет. Я у дяди живу, — сказал Майданов и при этих словах чуть-чуть нахохлился. Маша только тогда обратила внимание, что пальто на Мише осеннее, хотя на улице мороз. Он всегда держался так независимо и серьезно, что никто не мог догадаться о каких-либо нехватках в его семье.
— Ой, мальчики, завтра надо отвозить костюмы в костюмерную! — вспомнила Маша. — Иначе за лишний день платить придется, если до двенадцати часов не сдадим. Приходите утром в школу, часам к десяти. Поможете отнести.
— Есть, товарищ начальник, — ответил Майданов и козырнул.
— А у меня такая неприятность, мы… к бабушке едем, — сказал расстроенно Виктор. — Она живет за городом, и я у нее единственный внук, и вообще телячьи нежности. Но приходится считаться ради мамы, — добавил он быстро, не уверенный в том, что это надо говорить и что товарищи поймут.
— Конечно, старушек обижать грех, — утешила его Маша. — Ну, ничего, там два ящика, я один взвалю на Михаила, один сама понесу. В общем-то пустяки, — сказала Маша, видя, что Гордин начал было киснуть. — До свиданья, ребята!
Она пожала руки своим товарищам и нырнула в парадную.
Утром громко чирикали воробьи, солнце сияло изо всех сил, всё кругом блистало и светилось. Они ехали на передней площадке трамвая, Лоза и Майданов, и рожицы их тоже сияли без особой причины. Два ящика с костюмами стояли рядом, в портфеле Маша везла парики, усы и бороды.
Они сдали костюмы и остались с одним портфелем. Парики надо было сдавать в другом месте, и они снова сели на трамвай.
Возле Народного дома сошли. Солнце светило вовсю, не худо было бы покататься на коньках. У Маши дома были «снегурки», но были ли коньки у Майданова?
— Что ты будешь сейчас делать? — спросила она Мишу.
— Буду деньги зарабатывать, — сказал он спокойно. — Я по воскресеньям всегда работаю. Дядя приносит чертить всякие штуки, я в этом деле поднаторел. Ну, до завтра, Маруся!
И он ушел чертить «всякие штуки». Наверно, такие надписи на листочках ватмана, какие чертил студент Ильченко: «Заведующий», «Не курить»… Дело знакомое. Ильченко давно уж не чертит, он теперь хорошо зарабатывает.
Какой этот Майданов хороший, добрый, умный! А она и не замечала прежде.
Солнце сияло. Чистый, белый, сверкающий снег! Ей казалось, что она идет по дороге, усыпанной бриллиантами, и они стреляют в нее своими нежными, то розовыми, то зелеными лучиками. Всё светилось, земля
и
небо. Какой он хороший!
Снова учеба, учеба, учеба!
Ничего такого не произошло, только настроение у нее стало после этого вечера, после премьеры спектакля, особенно хорошим, светлым, радостным. Она старалась на уроках, получала хорошие отметки, дельно отвечала у доски. Виктор Гордин тоже успокоился, привел свои учебные дела в порядок. Они попрежнему редко разговаривали — Маша относилась к нему покровительственно. Не так уж трудно было перестать его дразнить, а человек ходил счастливый.