— Не понимаю почему. А их оркестр фарфоровых обезьянок! Боже, оркестр фарфоровых обезьянок! А как насчет его превосходительства графа?
Тим ради забавы не говорил Дейзи, что Войцех не настоящий граф. Это подпитывало ее ненависть, делая ее счастливой.
— Граф совсем небогат.
— Им и не нужно быть богатыми. А Манфред, уж он-то наверняка богат.
— Нет, и он…
— Ты его боишься.
— Да.
— Думаю, ты всех их боишься. Но придется у кого-нибудь попросить, иначе будем голодать. Может, настанут для нас счастливые времена, но сейчас момент критический. А у Белинтоя?
— Нет.
— Ты всегда как-то странно реагируешь, когда я упоминаю Белинтоя. В чем дело?
— Ни в чем.
— Ты ужасный лгун, Тим. Некоторых людей сама природа награждает лживостью, как рыжими волосами.
— У него вообще нет средств.
— Ты говорил, что благородный лорд побывал в Колорадо. Как человек, не имея средств, умудряется побывать в Колорадо, когда мы не можем уехать хотя бы в несчастный Иппинг-Форест? Может, миссис Маунт?
— Нет, она бедна.
— Она змея.
— Значит, бедная змея.
— Ты вечно таскаешься к своим шикарным друзьям, но, похоже, ничем не можешь разжиться у них, кроме пары помидоров да кусочка заветрившегося сыра.
— Он не был заветрившимся.
— Мой был. Оркестр фарфоровых обезьян! Вот кто они такие. Черт, где же выход? Должен же быть какой-то.
— Дейзи, мы должны справляться самостоятельно.
— Мы это постоянно твердим, но живем все хуже и хуже. Что за радость жить в нищете? Думаешь, мне нравится брать у тебя те несчастные гроши, что ты зарабатываешь? Вовсе нет! Rien à faire, [72]одному из нас придется жениться на деньгах.
— Жениться на деньгах и примкнуть к буржуазии?
— И пусть, по крайней мере мы свободны, и были свободны, оставаясь вне их общества, в гуще настоящей жизни. Мы не живем искусственной, фальшивой жизнью, как твои богатенькие дружки. Можешь представить их здесь? Или питающихся, как мы, замороженными рыбными палочками? Жаль, что воспитание не позволяет нам воровать в супермаркетах. Ты уверен, что Гай не оставит тебе денег?
— Более чем.
— Держу пари, что он жульничал, распоряжаясь твоими деньгами. Ты ведь даже не видел никаких бумаг, не так ли? Наверняка тебе оставили намного большую сумму, чем они сказали. Тебе следует попросить показать те документы.
Тим действительно никогда не видел никаких документов, ему и в голову не приходило попросить показать их ему. Опеншоу имели возможность смошенничать, но он просто знал, что они неспособны на такое. Временами его угнетала злоба Дейзи, ее желание принизить людей, которых он уважал. Разумеется, в каком-то смысле это говорилось не всерьез, просто она так выражала недовольство миром вообще. Иногда он молча соглашался, и это было проще, чем спорить с ней.
— Время, господа, закрываемся.
— Тут и дамы присутствуют! — взорвалась Дейзи, стукнув по столику очками.
Это повторялось в «Принце датском» каждый вечер. Бывало, из «Фицроя» через дорогу приходили люди, услышать сакраментальную фразу.
— Хотела бы я, чтобы ты видела Гая раньше, — сказала Гертруда. — Он был так красив.
Она и Анна сидели в гостиной. День клонился к вечеру. Анна пришивала пуговицы к одному из Гертрудиных плащей. Гертруда пыталась, под влиянием энтузиазма Анны, вновь открывавшей для себя литературу, читать роман, но слова «Мэнсфилд-парка» [73]плясали у нее перед глазами, складываясь в какую-то бессмыслицу.
— Он и теперь красив, — сказала Анна.
Чтобы сделать приятное Гертруде, она купила другое платье, простое темно-синее твидовое платье с кожаным поясом. Она пригладила белокурые с проседью короткие волосы и посмотрела на Гертруду пристальным любящим взглядом, который иногда облегчал, а иногда лишь обострял горе подруги. В последнее время Гертруде стало труднее сдерживать свои чувства, свое отчаяние, и она понимала, что Анна уловила эту перемену в ней. У нее было такое ощущение, будто она неожиданно стала стареть. Я старею, а Анна молодеет, говорила она себе.
Гертруду удивила острая ревность, которая вспыхнула в ней, когда накануне вечером Анна так долго и с таким увлечением разговаривала с Гаем. Она даже слышала, как они смеялись. Она, разумеется, не подслушивала. Потом Гай лежал совсем без сил, и она подумала: он умрет, и Анна, которая как с неба свалилась, окажется последней, кто говорил с ним. Анна вышла от Гая сама не своя и со слезами на глазах. Гай оправился, но говорил с Гертрудой холодно, с какой-то смутной горечью, почти язвительно. Иногда он смотрел на нее безумным тусклым взглядом, как совершенно иной человек — дышащий слепок ее любимого, в котором некая сверхъестественная сила поддерживает жизнь. Это уже не он прежний, подумала она; но как ужасно умереть, утратив свою личность. Она подумала так, еще не воспринимая смерть как реальность. Тем утром Гай решил больше не бриться. Темная тень щетины изменила его лицо. Он был похож на раввина. Никогда больше она не увидит знакомого лица.
Пока Гай разговаривал с Анной, появился Граф вместе с Вероникой Маунт, оба с теплотой отозвались о Гертрудиной «монашке». Виктор не пришел, занятый на эпидемии азиатского гриппа. Явился, как всегда, Манфред, за ним — Стэнли, который привел с собой Джанет. Ей только что пришлось выслушать от него целую лекцию о том, как следует вести себя. Она принесла еще цветы и была очень мила с Гертрудой. Миссис Маунт рассказала о пышной экзотической еврейской свадьбе у родственников покойного мужа, на которой она присутствовала, — там были восточная музыка и танцующие раввины. Потом она перешла к бармицве Джереми Шульца и критиковала, как там все было устроено. Стэнли говорил о палате. Позднее всех появился Мозес Гринберг, семейный адвокат, вдовец средних лет, породнившийся с Опеншоу через жену. Этот говорил о своей племяннице, собиравшейся замуж за Акибу Лебовица, своеобычного психиатра. Он также упомянул, что Сильвия Викс заходила к нему попросить от имени подруги совета по кое-каким правовым вопросам. Сильвия не появлялась на Ибери-стрит с того вечера, когда пыталась увидеть Гая. Гертруда чувствовала, что была сурова с Сильвией. Гай не желал видеть Графа и позже тем вечером был сдержан с Гертрудой. Она не стала спрашивать Анну, о чем был их с Гаем разговор, а Анна промолчала.
День сегодня был туманный, и Гертруда с Анной не выходили из дому. Лондон ежился под сырой холодной коричневатой пеленой. Уличные фонари горели весь день, и Гертруда уже в три часа задернула шторы на окнах. В камине пылал огонь. Хризантемы Джанет Опеншоу в вазе с буковыми и эвкалиптовыми веточками на инкрустированном столике были еще вполне свежи. Новые цветы от Джанет, букет розовато-лиловых и белых анемон, Гертруда поставила в овсяного цвета стаффордширскую кружку и водрузила на каминную полку, рядом с одной из ваз богемского стекла. (В эти вазы цветы никогда не ставились, чтобы на стекле не остался след от воды.) Физически мучительная тревога пронзила душу, хотелось зарыдать в голос. Она бросила книгу на пол, чувствуя на себе брошенный украдкой взгляд Анны.
В дверь просунулась голова сиделки.
— Миссис Опеншоу, мистер Опеншоу хочет видеть вас.
Гертруда вскочила на ноги. Это было необычно. Дни шли по заведенному порядку. Сейчас было время отдыха Гая. Потом к нему заходила сиделка. Дальше наступало время Гертруды. Неожиданное желание Гая обеспокоило ее. Но сиделка держала дверь открытой, сухо улыбаясь профессиональной улыбкой.
Гертруда вошла, затаив дыхание от страха. Единственная лампа горела возле кровати. Гай сидел, опираясь на высокие подушки. Его обросшее лицо поразило Гертруду. Было необычно и другое: он протянул к ней руку.
Она завороженно взяла хрупкую ладонь и опустилась на стул у кровати, содрогаясь от сдерживаемых слез. Гай вдруг вернулся к ней, вернулся весь, со всей его нежностью, всей его любовью, всем его существом. Он сказал: