— У нас слишком много имущества, — сказал Тим.
— Мы можем кое с чем расстаться.
— Мне нравится думать о нашем новом доме. Ты уверена, что не против Хаммерсмита? Мне всегда хотелось жить в том районе.
— У тебя будет студия со стеклянным потолком.
— Это священное место: между Хаммерсмитским мостом и Чизуик-Мэлл, к тому же там такие отличные пабы.
— Мы во все сходим.
— Гертруда!..
— Что, дорогой?
— Я так счастлив, будет ужасно, если я открою еще бутылочку божоле?
Они вновь жили так, как в то недолгое спокойное время после женитьбы, и все же во многом теперешняя их жизнь была иной. Тим был больше занят: он по-прежнему преподавал, и эта работа обещала стать постоянной, бывал у Эда на его фабрике, где вникал в новое для себя гончарное дело. Гертруда продолжала работать с женщинами из азиатской общины и надеялась на будущий год вернуться в школу на неполную неделю. Навела порядок в библиотеке и почти каждый день покупала новые книги. Приятно было снова засесть за учебники, и не просто так, а ради дела. Ну и конечно, их мысли занимал новый дом, покупка которого была уже почти оформлена. Голова кружилась от разнообразия, когда они разглядывали, выбирая, обои.
Тим возобновил свои одинокие блуждания по Лондону. Это было ему необходимо. Иногда он шел пешком от Ибери-стрит до маленькой фабрички Эда в Хокстоне. Иногда гулял в парках, где палую, обожженную морозом листву сгребали в кучи и поджигали, и дым столбом поднимался в холодном недвижном воздухе. Он опять стал заходить в картинные галереи. Картины снова изменились. К ним вернулись красота и глубокий смысл. Они были прекрасней и значительней, чем когда-либо прежде. Тим не всегда оставался там подолгу. Он смотрел на картины и улыбался.
Конечно, он часто боялся, что ему слишком уж повезло. Он не заслужил своего счастья и может скоро потерять его. Он даже не думал, что может надоесть Гертруде и она бросит его. Но приходило в голову, что с ней всякое может случиться: нападут на улице, или попадет под машину, или заболеет и умрет. Он беспокоился, когда она была не с ним. Временами вспоминал Дейзи, и его охватывала грусть. Разумеется, он никогда не ходил в «Принца датского», но больше не воображал, как она сидит там с Перкинсом на коленях. Он был уверен, что она уехала — покинула Лондон или даже Англию. Он знал, что больше никогда не увидит ее, и тихо горевал по ней, как по умершей. Он не избегал разговоров о ней с Гертрудой. Та изредка интересовалась, как, например, он и Дейзи проводили Рождество, но особого интереса к Дейзи не проявляла, во всяком случае не докучала расспросами. Порой он думал: удалось бы ему, расскажи он сразу правду Гертруде, сохранить Дейзи в качестве друга, как удалось умной Гертруде сохранить Графа? Но слишком разными были их случаи. Дейзи и ее время ушли в прошлое. Оказалось возможным расстаться с кем-нибудь навсегда. И теперь, оглядываясь назад, ему представлялось, что он и Дейзи были добрыми друзьями и разошлись честно и благородно, за что должны быть вечно благодарны друг другу.
Тим был доволен ролью коммерческого художника, который действительно способен в один прекрасный день заработать денег. Он был настолько непохож на мота, несчастье для семьи, что не мог освободиться от старой привычки экономить. Но, уже видя в мечтах новую студию со стеклянной крышей, он как-то незаметно для себя вернулся к прежнему занятию: тратил много времени, рисуя забавных животных и странных полулюдей-полузверей, смешивших, а то и пугавших Гертруду, которая считала это баловством. Для Тима же все было иначе: эти существа как бы являлись ему из едва различимого фона намеком строгой формы, которую он предчувствовал в них. Иногда он заполнял холст композициями из математических символов, частью которых были его «звери». Он вновь вернулся к живописи на досках и подзабытому обыкновению обшаривать мусорные свалки в поисках их. На больших деревянных панелях он яркими акриловыми красками писал чисто абстрактные картины в виде «сети», которыми оставался доволен. Да, но как эти сети были связаны с органическими формами, которые тоже возникали так спонтанно? Он пытался осмыслить это, однако в голову приходил один вздор, и он не говорил о подобных глубоких вещах с Гертрудой, а спокойно и терпеливо жил с этим вздором в ожидании если не просветления, то хотя бы нового вдохновения. Он начал, набрасывая на миллиметровке, серию композиций с Ледой и лебедем. Борющиеся напряженные тела, бедра Леды, ее груди, наклоненная вперед или отчаянно запрокинутая голова, гибкая изогнутая шея лебедя, его распахнутые крылья, мощные лапы — эти формы во всем их развивающемся разнообразии возникали перед ним, будто бы уже смутно существуя на листе, и он, все более и более осознавая их как нечто заданное, с яростной готовностью делал их видимыми.
Он часто думал над тем, что пережил во Франции, и живо представлял себе «лик» и кристальное озерцо, сверкающую воду канала, жуткий зев туннеля. Ему виделся желтый каменистый берег и черно-белый пес, выбирающийся из воды и встряхивающийся. Раза два Тим доставал рисунки скал, решал, что они неплохи, и снова прятал их. Там в его жизни началось нечто, что глубоко и мистически связало Гертруду и его искусство, хотелось во всяком случае в это верить. Он ощущал эту связь, но особо над ней не задумывался. Он предполагал, что они с Гертрудой еще побывают вместе в тех священных местах, но не представлял себе это паломничество и пока не предлагал Гертруде совершить его. Он немного побаивался возвращаться, однако знал, что легко решится на это, стоит Гертруде хотя бы мимоходом упомянуть об этом.
Иногда он говорил себе: мол, слава богу, что он пошел к Гертруде в тот день, когда едва не утонул в туннеле. А если бы не пошел? Если бы уехал домой и прошли бы недели, месяцы? И чем дальше, тем невозможней становилось бы возвращение, страшно даже вообразить. В смертоносных водах канала и мраке туннеля он заново родился и принял вторичное крещение. Значит ли это, что тогда он вернулся к Гертруде наказанным и очищенным? Слишком романтично. Он вернулся к ней, как дитя, ушибшись, бежит к матери. Вернулся потому, что был весь в синяках, в крови, промок до нитки. Ему повезло, что он свалился в канал. Зачем он вообще ушел от нее и в чем была его вина? Со временем он понимал это все более смутно. Осталось сознание ужасного предательского поступка, который он совершил и который был ему чудесным образом прощен, хотя порой он чувствовал, что преувеличил свою вину, а был лишь уличен во лжи, и это оставило на душе отвратительный осадок. Он знал одно: следует хранить верность первоначальному откровению, велению Эроса, которое было столь очевидным, когда впервые он и Гертруда услышали его в тот майский вечер во Франции. Ему следовало полностью и всегда полагаться на него, как полагается теперь, когда каждый день приносит новое доказательство любви Гертруды. Но, спрашивал он себя с насмешкой, не женился ли он на ней также и ради ее денег? Не руководил ли им так или иначе некий инстинкт, ради святого, ради того, чтобы было где рисовать и писать картины, инстинкт, подобный тому, что заставляет птиц стремиться на юг, а угрей — в Саргассово море? Он не задерживался на подобных предположениях. Любовь — единственное, что имело значение, труд любви в его совершенном браке с Гертрудой, который не всегда будет светлым и радостным.
Сейчас он сказал ей, частично озвучивая свои мысли, желая услышать подтверждение им и уверенный, что получит его:
— Ведь наша любовь не изменилась, на нее никак не повлияло то, что случилось, что я совершил, правда?
И Гертруда, прекрасно понимая его, с улыбкой ответила:
— Нет, она не пострадала, не ослабла, но мы сами теперь другие, потому что потерпели крушение и выжили, так что на деле она стала только крепче.
— Ты так добра ко мне. Я часто думаю, кто я такой, что я такое? Мне далеко до Гая. Тебе, наверное, иногда кажется…
На лице Гертруды появилась знакомая гримаса. Она не в первый раз слышала подобные слова и не поддерживала его сравнения.