— Платон, ты на ринге так же мажешь?!
— Ты че, Котя, веером работаешь?!
— Ты его еще поцелуй!
Но ведь, чтобы бить, надо хоть на миг взглянуть в глаза противника. Глаза были, не было противника. Тиня смотрел все так же беззлобно. Правда, казалось, он с трудом сдерживает слезы, чтобы окончательно не опозориться. А Платонов в роли общественного палача должен был длить этот позор. Его или свой?
Что надо было делать? Надо было броситься в эту маргинальную массу, биомассу, и месить ее кулаками во все стороны. И чтоб обязательно Ершову досталось — для профилактики! И всем! И даже другу Гоше! Он ведь тоже стоит и ехидно ухмыляется: «Мочи, Котя!». Мочи ему... Придумали же слово — мочи! Как будто надо испражняться тут перед всеми. Ринуться в эту массу... Но этого боялся даже взрослый Платонов, который смотрел на все происходящее спящим — снаружи, изнутри, со стороны, с неба — и ничем не мог помочь самому себе! Не мог помочь Олегу Теневу, потому что даже из своего взрослого состояния боялся этих дворовых бультерьеров. Боялся еще тем детским, ну, может, юношеским, неизжитым до сих пор страхом.
«Вся подлость в мире от трусости», — будет потом не раз говорить себе Платонов. Но в тот раз он начнет бить Тиню... Два-три удара — и Олег на земле. Можно победно поворачиваться, вытащить из толпы Ершова и при всех напинать ему под зад. Можно и нужно. Но Тиня лежит и смотрит на Платонова слезящимися глазами, в которых Котя — мамин Котя — нежный, добрый Котя — читает: ты же такой же, как я, ты не такой, как они, мы с тобой из одного теста. И в это тесто Константин Платонов наносит еще один удар — никчемный и беспощадный, от которого взвизгнули даже видавшие виды девицы с сигаретами в зубах. Тиня наконец-то закрыл глаза, а Платонов повернулся в сторону Ершова. Но того уже нет. Тому уже не стыдно убегать, что он и делает. И смеяться над ним не будут: он младше, ему простительно, а Платонов явно не в себе — и убить может.
— Да ты, Костя, зверь! — это хвалят или подкалывают?
— Сигарету надо?
— Ты ему вааще свет потушил.
— Слышь, воды Тине кто-нить принесите?!
Костя вышел из порочного круга, Гоша устремился за ним. Платонов заметил, как кто-то «смилостивился» и подал Теневу руку. Он с трудом поднялся, вытирая платком кровь из-под носа, глаза, полные слез. Каких усилий ему стоило не заплакать? «Мужик», — подумал маленький Костя. «Гад», — подумал о себе Константин Игоревич.
— Да нормально все, — это Гоша (друг все-таки) уловил состояние Платонова. — Ты ж не виноват?
— А он? — неожиданно спросил Костя.
— Базар фильтровать надо, — только и нашелся Гоша.
— Фильтровать... — передразнил Костя.
— Котя, вотче, тебе выпить надо. Пойдем, купим чего-нибудь. На факультатив можно и не ходить. На пустырь пойдем...
Эх, как это хорошо у русских получается. Набил кому-нибудь морду, — выпей водки. Обряд, инициация. Набил, выпил — мужик! Еще матом надо кого-нибудь покрыть, позабористее. А в глаза Тине смотреть было невыносимо стыдно.
Они сидели на пустыре посреди зарослей конопли и глотали прямо из горла дешевое кислое «Эрети».
— Да нормально все, — часто повторял, отхлебывая, Гоша.
Костя не пытался понять, что именно нормально. Пустырь, что ли, превращенный любителями выпить в ресторан под открытым небом? Не хватало только официантов-бомжей, разносящих ириски и пирожки с ливером. Странно, но именно на этом пустыре, который из очередной великой стройки города превратился в поросший травой долгострой, ощущалось светлое будущее. Оно таилось символами забвения эпохи нынешней — вбитыми по горло в землю облупившимися сваями, окаменевшими бетонными курганами, в который превратились огромные мешки с цементом, и обломками деревянного жилья, которое обреталось здесь еще с восемнадцатого века. Оно вытекало из этих символов и устремлялось в бесследно проплывающее майское небо последнего школьного года. Оно возвращалось из голубой глубины, прореженной струйками облачной дымки, чувством необъятного простора и принадлежности к пусть и не самой совершенной, но все же великой империи. Оно выступало соленой влагой на глазах и щемило в груди. И хотелось лететь...
Где-то на окраине пустыря заработал бульдозер. Младший Костя тревожно оглянулся. Старшему это делать было не обязательно, он знал, что бульдозером захрапел на соседней койке Иван Петрович.
— Дурак, — оценил себя семнадцатилетнего Константин Игоревич.
— Это ты про меня, что ли? — встрепенулся в углу Бабель, который не мог заснуть.
— А? — переспросил Костя, он и сам только что вынырнул в затхлую реальность районной больнички, с горечью осознавая, что упустил еще нечто важное в майском небе последней весны детства.
— Кто дурак-то у тебя опять? — повторил вопрос Бабель.
— Не парься, Степаныч, это я о своем, — отмахнулся от него Платонов, снова поворачиваясь к стене.
Хотелось вернуть утраченное чувство безбрежного и обязательно счастливого будущего. Небо с тех пор чаще хмурилось и заметно посерело.
19
— Ну что, Движда, Машенька сказала, что можно тебе гипс снимать, — после завтрака на осмотр пришел доктор Васнецов.
— Доброе утро, Андрей Викторович, — в голос поприветствовали больные.
— Но, — продолжил врач, — рентген я сделать все равно обязан. Лишнее облучение, конечно. Магдалина наша еще ни разу не ошибалась, но я обязан. Понимаете?
— Понимаем! — опять ответили все в голос, словно вопрос касался не только Платонова.
— А вас, Виталий Степанович, областные светила дальше просвечивать будут. Гематома еще есть.
— А, че там просвечивать, мозги в кучке — и ладно, — улыбнулся Степаныч. — Спасибо вам, с того света вернули...
— Да это Магдалине нашей спасибо...
Степаныч вдруг даже подпрыгнул, выжался на обеих руках:
— Да при чем здесь эта хоть и красивая девушка? Хоть вы-то, доктор, мракобесием не занимайтесь!
— Почему это так вас раздражает? — удивился Андрей Викторович.
— Да потому, что лечиться надо нашему народу. То коммунизм строит, то в церковь бежит. Сам ни на что не способен!..
Платонову стало вдруг скучно и тошно, он поторопился покинуть палату, зная на сто шагов вперед аргументы Степаныча, заимствованные из популярных псевдонаучных журналов и собственной гордыни. Он попрыгал в сторону рентген-кабинета, желая быстрее избавиться и от рациональной логики Бабеля и от неприятной тяжести гипса, под которым последние три дня жутко чесалось.
Но у двери «лучевой диагностики» вдруг оказалась огромная очередь. Как назло, именно в этот день какое-то местное предприятие отправило своих работников на обязательную флюорографию. Удачное начало дня, похоже, умерло в длинной череде лиц с грустной покорностью на усталых лицах. Платонов занял очередь, подумал о том, что неплохо бы повидать Машу, но еще не придумал, как и что он хочет ей сказать. Поэтому просто вышел во двор — избавиться от больничных запахов, суеты, мыслей, посмотреть: чем там живет провинциальный мирок, вмерзая в новую русскую зиму.
Во дворе было тихо и пасмурно. Хмарь небесная стыло давила унылый пейзаж. Воздух застыл и перестал двигаться, и в нем, похоже, окоченела осенняя тоска, вдохнув которую хочется убежать куда-нибудь за три моря.
Платонов непроизвольно воззрился на морг, и только через две-три минуты осознал, что заставляет его с любопытством тратить свой взгляд на избушку Харона. Дверь была приоткрыта. Чуть-чуть. Этого чуть-чуть стало достаточно для того, чтобы, взмахнув костылями, Константин Игоревич поскакал к «последнему причалу». Зачем? Да кто ж знает? Если бы человек мог объяснить все свои поступки, жизнь имела бы привкус приторной рациональности.
Петли, вероятно, были неплохо смазаны, и дверь, оббитая листовым цинком, даже не скрипнула. Константин оказался в невзрачном узком коридоре, имевшем с одной стороны три окна, а с другой — три двери. Ближняя была открыта, и Платонов без приглашения оказался в той самой мертвецкой, игнорируя выцветшее объявление: «Посторонним вход строго воспрещен».