Сергей Чевгун
Повесть провальная
Профессор Рябцев любил свою дачу. Она того стоила. Четыре груши, три яблони, семь или восемь слив дарили профессору умиротворение и покой, давно уже ставшие редкостью для жителей миллионного города. И это не считая витаминов, столь необходимых работникам умственного труда. Как же, помню я, помню грушевое варенье, которым меня угощали на даче! Хорош был и сливовый компот, хотя сахару в нем, на мой вкус, все же не доставало.
Да что я все о саде? А дом? Вместительный и уютный, он привлекал добротной верандой, где так прекрасно работалось по утрам. Словам было тесно, а мыслям — просторно. И всегда под рукой был свежезаваренный чай или хороший кофе.
По вечерам супруга профессора, Нина Андреевна, зажигала на веранде лампочку под старомодным вязаным абажуром, и тотчас же на огонек начинали слетаться соседи — посидеть с умным человеком, обсудить последние новости, а то и сыграть партию в шахматы. Чаще других у Рябцева гостевал Борис Гулькин, личность довольно известная, автор десятка книг и неутомимый соискатель всевозможных литературных премий. Вот и сегодня, не успела Нина Андреевна щелкнуть выключателем, как во дворе мягко шлепнула калитка, и сквозь сумеречное окно Рябцев разглядел характерный череп писателя Гулькина, живо напоминавший головку орудийного снаряда. А через минуту гость уже заходил на веранду, одновременно здороваясь с хозяйкой и вежливо прикрывая за собой дверь. В руке Гулькин держал почти полную бутылку из-под «Боржоми», цепко ухватив ее за пластиковую талию.
— Не помешал?
— Что ты, Борис! Проходи, садись, — мужчины привычно обменялись рукопожатием. — А мы как раз с супругой повечерять собрались, присоединяйся.
— Спасибо, не откажусь.
Гулькин осторожно присел на табурет, застенчиво погладил ладонью свой череп без малейших признаков растительности. Бутылку писатель по-прежнему держал в руке, не решаясь, как видно, выставить ее на стол.
— А я новый роман закончил, — несколько смущаясь, сказал гость. — Полгода на него угробил. А нынче на рассвете последнюю главу дописал. Ровно в четыре часа, как в песне поется. Нарочно на будильник посмотрел! Так что не обессудьте: по этому поводу полагается.
И здесь Гулькин наконец-то выставил бутылку на стол, посчитав вступление законченным.
— Не иначе как на вишне настаивал? Небось, и лимонную корочку для запаха добавлял? — живо поинтересовался Рябцев, выказывая глубокое знание предмета.
— Все точно, из вишни. И корочку добавлял. Ох, и забористая же, чертовка!
— Это хорошо, что забористая. Из сливы один компот получается, — пробормотал Рябцев, близоруко прищуриваясь на мутноватый напиток. И покосился на супругу. — А может, лучше коньячку? У меня ведь тоже подходящий повод для этого найдется.
— Неужели решил прозой заняться? И много уже написал? — заметно обеспокоился Гулькин.
— Ну что ты, Борис! Какая там проза… Статья в журнале вышла. Как раз вчера свежий номер получил.
— О чем статья, интересно?
— Да так, — Рябцев ловко разливал коньяк по рюмкам, в то время как Нина Андреевна щедро накладывала гостю салат. — Покопался в архивах, в наш краеведческий музей заглянул… А о чем нам, историкам, писать, как не о прошлом? В общем, ничего особенного, — заключил Рябцев, придирчиво оглядывая стол. — Но повозиться над статьей пришлось, не скрою.
Рябцев скромничал. Статья была чудо как хороша. В ней всего было вдоволь: и мыслей о патриотизме, и рассуждений о молодежи, да и для ветеранов войны тоже нужные слова нашлись. Стоит ли говорить, что статья вызвала в определенных кругах заметный интерес, в том числе и среди тех научных мужей, с кем Рябцев, изредка наезжая в столицу, предпочитал не здороваться.
— За статью сам Бог велит пару капель принять, — облегченно подхватил Гулькин. — Выходит, не зря я сегодня к вам в гости заглянул, словно как чувствовал.
К предложению принять пару капель Нина Андреевна отнеслась с пониманием, да и сама пригубила рюмочку — для аппетита. Впрочем, сидела она за столом не долго и вскоре ушла в дом, не забыв лишний раз напомнить супругу о его коронарных сосудах. А на веранде все пошло своим чередом, как оно и водится у гостеприимных интеллигентов. Рябцев на правах хозяина налил еще по одной. Понятно, что закусили. А там дело и до творчества писателя Гулькина дошло.
— И как же твой новый роман называется? Или это пока секрет? — Профессор покосился на дверь, за которой скрылась супруга, и достал початую пачку «Винстона». — Подымим, пока моя благоверная отдыхает?
— Не откажусь. Только я больше к родным привык, — Гулькин покопался двумя пальцами в нагрудном кармане рубашки и выудил из него изрядно помятую сигарету местной табачной фабрики. Прикурил, задумчиво пыхнул раз-другой, стряхнул серую кучку в любезно подставленную пепельницу. — А роман я решил назвать просто: «Осмысление». Как думаешь, сгодится?
— А почему бы и нет? Хорошее название. И о чем же роман?
— Как — о чем? О войне, конечно. Или ты забыл, в каком мы городе живем? Да здесь же каждый камень героические годы помнит!
Здесь Гулькин припустил столько пафоса в голосе, что самому стало стыдно. Изрядно смутившись, он взял бутерброд и стал неторопливо его жевать, уткнувшись взглядом в столешницу. Что же касается Рябцева, так тот и бровью не повел. Признаться, от выпившего Гулькина он еще и не такое слышал.
— Нынче о войне писать — святое дело. Нельзя о ней забывать, — раздумчиво заговорил Гулькин, ревниво косясь на книжный шкаф за спиной у Рябцева. — Лично я о войне крепкое памятство имею! У меня ведь, ты знаешь, дядя в этих местах воевал… в обозе, ездовым. Сколько раз, мне рассказывал, приходилось от немцев отстреливаться! А нынче что молодежь о войне знает? Да ничего. Вчера у внука про линию Маннергейма спросил, так он, знаешь, что говорит? «Мы эту линию, дед, по геометрии не проходили!»
Поговорили про линию, выпили еще. Потом Рябцев снова взялся за коньячную бутылку, да как-то неудачно: гостю вышла полная рюмка, у самого же и половины не набралось. «Пора на вишневую переходить», — подумал Гулькин, как истинный литератор остро почувствовавший важность момента. И тут же перехватил инициативу в свои руки.
— Ну что, теперь моей настоечки попробуем?
— А почему бы и нет? — отвечал размякший от коньяка хозяин. — Мне, правда, завтра в университет ехать — экзамены начинаются. Ну, да ничего, как-нибудь перетерпим, — и озорно подмигнул охочему до столований Гулькину.
Тотчас же булькнула, расходясь по стаканам, вишневая, и стало совсем хорошо за столом. Настолько тепло и душевно, что гость не удержался — снова вернулся к своему роману.
— Я ведь с чего свое «Осмысление» начинаю, знаешь? C пустяшной такой детали: лежит в окопе солдатский котелок и отсвечивает помятым боком. Казалось бы, мелочь, ерунда… подумаешь — котелок! А вся нелегкая фронтовая жизнь у читателя как на ладони.
— Отличная деталь! — восхищенно заметил Рябцев, и сам любивший вставлять в статьи всякого рода художественные подробности. — Кстати, помнишь, у Чехова? Лежит на дамбе бутылочный осколок и луну отражает? Так у тебя не хуже, Боря. Честно тебе говорю!
На что Гулькин лишь рукой махнул: мол, сам знаю, что не хуже. И выпив за котелок, продолжал, все так же раздумчиво:
— Аккурат перед наступлением погибает старик-кашевар, и некому стало на передовую обеды возить. Представляешь? Зима, метель, солдаты голодные сидят… Такая вот, Миша, суровая фронтовая неуютность. И тут приходит к командиру дивизии рядовой Фрол Угрюмов… это моего героя так зовут. Приходит и говорит: мол, так и так, товарищ генерал, есть огромное желание во вражеский тыл сходить — за «языком», а заодно уж и что-нибудь съестное поискать. Хорошо, говорит генерал, валяй, боец! Только не забудь свой билет парторгу сдать: не дай бог, потеряешь ненароком. А Угрюмов, между прочим, коренной сибиряк, охотник и все прочее…
— Охотник это хорошо. Главное — жизненно, — пробормотал Рябцев, чувствуя, что от коньяка вперемешку с настойкой у него начинают предательски слипаться веки. — А дальше?