Литмир - Электронная Библиотека

— А дальше ползет Фрол Угрюмов по заснеженной степи. Над головой шальные пули посвистывают, вражеский миномет где-то бьет… И кушать ужас как хочется. — Здесь Гулькин, увлекшись рассказом, и сам взял со стола огурец, но покосился на опустевшую бутылку и вернул овощ на место. — Так вот. Доползает Фрол до вражеского окопа, забирается в него и видит: елки зеленые, да он же прямо в логово зверя угодил! Весь окоп немцами забит, у каждого «шмайссер» наизготовку, рукава по локоть закатаны…

— Стоп, какие там рукава? Ты же говорил, дело зимой происходит?

Здесь Гулькин хлопнул себя ладонью по лбу:

— А ведь точно, зимой. И как это я забыл? Вот что значит, целую ночь не спать — эпизоды да персонажи выписывать!

— Ничего, это ты все потом поправишь, — успокоил Рябцев. — Значит, говоришь, немцы в окопе стоят?

— Ясно, что не русские. Сплошное СС кругом. Ну, чистый «Вервольф»! И вообще, скажу, дело скверное. Схватили Угрюмова и поволокли на допрос. А в блиндаже за столом немецкий полковник сидит и шнапс прямо кружками хлещет. Типичный такой пруссак, чем-то даже на Паулюса похож. И монокль на шнурке болтается… сволочь!

Здесь Гулькин, увлекшись, так припечатал кулаком по столу, что на веранде тотчас же появилась Нина Андреевна. Моментально оценив обстановку, она решительно посоветовала Гулькину пойти отдохнуть, заметив при этом, что это писателям можно хоть всю ночь за столом просидеть, а Михаилу Ивановичу завтра рано подниматься. В университет надо ехать. Словом, какие могут быть разговоры?

— Ты этот роман сам потом почитаешь. Я его тебе через недельку принесу, ну, через две, вот только поправлю кое-где… и рукава засученные уберу, — обещал Гулькин уже на ходу, провожаемый Рябцевым до калитки. — Кстати, Миша, ты мне предисловие к роману не напишешь? Только чтоб надолго не затягивать, а то мне скоро его в издательство нести.

— Ну, не знаю, — замялся Рябцев. — У нас в университете вступительные экзамены начинаются, и вообще…

— Да всего-то пару слов и нужно. Ну, хотя бы одно! — взмолился Гулькин, моментально трезвея. — Мне же без тебя, Миша, полный зарез!

Гулькин знал, кого и о чем просить. Признаемся честно: Город никогда не испытывал недостатка в героических воспоминаниях. Мало того, чем дальше в прошлое уходила славная дата, тем многочисленней и красочней эти воспоминания становились. Вот только бумаги-то где на всех взять? Поэтому среди участников и очевидцев давно уже существовала негласная очередь на право войти в историю Города со стороны издательского подъезда. И горе было тому, кто осмеливался ее нарушить! Как же, помнят издательские старожилы рукопись одного, ныне крепко забытого, литератора, посмевшего предложить свое творение безо всякой очереди. Талантливейшая была вещица! Правда, бумага так себе, скверная, «Газетная № 1», зато страниц штук семьсот. На целый месяц рукописи хватило.

Стоит ли говорить, что профессор по мере сил старался спрямлять землякам дорогу к печатной машине. Понятно, не всем подряд, а самым достойным. Много книжек, больших и маленьких, благословил он в счастливый путь к сердцу читателя, но еще больше рукописей, не имея профессорского вступления, безнадежно кануло в Лету. Бог ты мой! Сколько денег изведено понапрасну на издательских редакторов, сколько светлых писательских голов по утру с похмелья маялось! А толку-то? Всего-то и надо было — на собственную гордыню наступить. Ну и к профессору Рябцеву за помощью обратиться.

Словом, Рябцев пообещал. Довольный Гулькин двинулся к себе в землянку, как он шутливо называл дачный домик, профессор же запер калитку на засов, а дверь — на ключ, и отправился на боковую.

Спал Рябцев скверно. Вишневая ли настойка вперемешку с коньяком тому виной, либо что-то еще, но всю ночь профессора одолевали кошмары. Снился ему убитый кашевар, немецкий блиндаж и котелок на дне окопа. Потом во сне появился и сам писатель Гулькин, почему-то с моноклем в глазу и с закатанными по локоть рукавами.

— Ты есть кто? Комиссар? Партизанен? — допытывался Гулькин, нещадно коверкая родной язык. И жадно пил шнапс из мятой алюминиевой кружки. Потом шнапс закончился, и Гулькин достал из-под стола давешнюю бутылку с вишневой настойкой. — Шпрехен зи дойч? Цурюк! — И щедро глотнул из горлышка мутноватой жидкости…

А ближе к утру привиделся Рябцеву и Холм. Только был он не таким, как всегда — в зеленой траве и деревьях послевоенной посадки. Страшным был этот Холм, весь в воронках и рваном железе, и много разных людей лежало на черной земле, одинаково недвижимых и бессловесных. И стояла на этом Холме исполинская статуя женщины с мечом в руке, неким чудом переместившаяся в прошлое из теперешнего настоящего, и глядела за Реку — туда, на Урал, в Сибирь, еще дальше, и звала к себе живых, словно бы не замечая, сколько лежит у нее под ногами мертвых. И в далеком приморском селе Красный Яр (двести тридцать крестьянских дворов и колхоз «Заветы Ильича») почтальон торопился разнести повестки тем, кого уже ждали на Холме, и заходилось в плаче село, и готовилось к вечному расставанию…

На рассвете Рябцев проснулся. С минуту лежал, размышляя, что заставило его среди ночи открыть глаза. Странное ощущение было у Рябцева: чувствовал он, как земля покачивает его, вместе с дачей, словно игрушку на ладони. Впрочем, продолжалось это с минуту, не больше. Рябцев даже и подумать ничего не успел, разве только одно: «Пить меньше надо!»

Если бы Рябцев был не историком, а геофизиком, он, возможно, подумал бы о другом. Например, о тектонических разломах, прогностических геомагнитных полигонах и прочих чудесах природы. А то, может быть, и на докладную записку в Академию наук замахнулся. А так, полежав с минуту, Рябцев тихонько поднялся и вышел в ночной сад. Постоял у яблони, погладил ее по теплому боку, набрал полную грудь сухого степного воздуха… И тут же поймал себя на мысли, что писать вступительную статью к новому роману Гулькина ему почему-то не хочется.

«А с другой стороны, почему бы и не написать? — думал Рябцев часа три спустя, уже по дороге в Город. — Понятно, не Лев Толстой… но ведь от души человек старается. Грех такому не помочь!»

Здесь автобус тряхнуло на ухабе, и Рябцев решил, что написать предисловие к «Осмыслению», видимо, все же придется. Вот что значит, интеллигенция! Мягкая, стало быть, душа.

Икнулось ли в этот момент писателю Гулькину, доподлинно не известно.

* * *

Зато икнулось, и сильно, в то утро Герману Шульцу, добропорядочному немцу из славного города Кельна. Случилось это малозначительное событие на федеральной земле Северный Рейн-Вестфалия в начале седьмого, примерно через минуту после того, как Шульц открыл глаза.

«Не иначе как бабушка Берта меня вспоминает. Сейчас позвонит», — подумал Шульц, и словно бы в замочную скважину поглядел. Тотчас и раздался телефонный звонок, вызвавший легкую неприязнь на лице Шульца. Как всякий воспитанный человек, он был уверен: беспокоить кого-нибудь ранним утром — признак дурного тона. Даже если ты звонишь своему ближайшему родственнику.

Не дождавшись, когда снимут трубку, телефон обиженно звякнул и отключился. Помолчал несколько секунд — и зазвонил опять, впрочем, с тем же успехом. Сделал минутную паузу — и подал голос в третий раз, причем на этот раз отключаться явно не торопился.

— Да возьми же ты, наконец, трубку, лежебока! Или выдерни шнур из розетки, — крикнула из смежной комнаты фрау Шульц. «Ekelbratsche!..» — в сердцах выругался Герман, что было для него, признаться, большой редкостью. Приподнялся на локте и потянулся к аппарату:

— Алло?

— Герман, внучек, ты уже проснулся? — Это и в самом деле была бабушка. — А я в эту ночь опять не спала, вспоминала моего бедного Курта, — слышно было, как на том конце провода сдержанно всхлипнули. — Ты не забыл, какое сегодня число?

— Двадцать четвертое, бабушка, — отвечал Герман, спросонок пытаясь угадать, какая просьба сейчас последует, а заодно уж и вспоминая, когда в последний раз заправлял машину. — Но ведь ты говорила, в Союз немецких вдов ты собираешься ехать двадцать седьмого?

2
{"b":"161534","o":1}