Время шло, и Стелла внешне оставалась сдержанной, внутренне напрягаясь. Она видела, что вошли мужчины, почувствовала, как изменилась атмосфера, стала напряженной и слегка опасной. Аристократы стали менее вялыми, санитары – более внимательными. Что до женщин, они очень насторожились. Оркестр уже играл, когда в зал вводили последних мужчин. Они входили и усаживались, но Эдгара среди них не было.
Нет, Эдгара не было среди них, он находился не в том состоянии, чтобы появляться на танцах.
Стелла танцевала несколько раз и, хотя все взгляды были устремлены на нее, маски ни разу не сбросила. Она не танцевала со мной, я не танцевал ни с кем, но она ловила мой взгляд всякий раз, когда танцевала с кем-то, и я понимал, что ее сдержанная, непроницаемая улыбка адресована мне, что в определенном смысле она танцует со мной. Из старшего персонала ее пригласил на танец только священник. Он танцевал хорошо и позволял Стелле двигаться легко, изящно. Беглые взгляды на мое лицо, мгновения, когда наши глаза встречались, говорили ей, что она держится прекрасно, именно так, как мне бы хотелось. Бедный Питер, должно быть, думала она.
В конце вечера я поднялся на сцену, подошел к микрофону, сказал несколько ласковых слов, отпустил несколько шуток, как это заведено. Я был популярным главным врачом, и мои слова тепло приняли. Стелла смотрела на меня не слушая, лишь впитывая дух, который я тогда излучал, патрицианскую непринужденность, теплоту, остроумие. Думаю, ей была ненавистна мысль причинить мне боль.
Во время последнего танца она сидела и, когда надо было возвращаться в палату, присоединилась к остальным женщинам. Они вышли в лунный свет и пошли вдоль террас к женскому корпусу. Кое-кто оживленно болтал, но большинство молчали. Общим настроением, казалось, было усталое удовлетворение. Все соглашались, что танцы получились хорошими, возможно, лучшими за много лет, и хотя многие романы закончились ничем, завязывались новые. В корпусе все тепло попрощались друг с другом и разошлись по палатам.
Стелла легла в постель. Свет был выключен, в палате стояла тишина. Немного полежав, она тихо встала, пустила из крана холодную воду, потом открыла тумбочку и начала шарить внутри.
Я сидел в кабинете и писал. За окном сады, террасы и болото были залиты лунным светом. Я перестал писать, поднял голову и нахмурился. С тех пор как я увидел Стеллу в центральном зале, что-то не давало мне покоя, какое-то тревожное чувство, которое я подавлял до сих пор, что-то, связанное с ее черным шелковым платьем, которое было на ней в тот вечер, когда Эдгар обнимал ее и упирался пенисом ей в пах. Нелепо считать, что она все еще его любит! И вдруг я подумал: а что, если любит? И мгновенно прозрел. Мне все стало ясно. Я понял, что это чувство не умерло, отнюдь не умерло, что она по-прежнему его любит.
Тут я встревожился, отложил ручку и потянулся к телефону, набрал внутренний номер, и телефон зазвонил в административном отделе женского корпуса. О, я был слеп! Она не для нас надела это платье, оно не было проявлением гордости, вызовом, брошенным больничному обществу. Это платье она надела для него, оно было ее подвенечным, оно было на ней в тот вечер, когда она сошлась с ним. И, дожидаясь ответа на свой звонок, я окончательно осознал, до какой степени позволил личным заботам воздействовать на свои суждения, утратил объективность. Классическое контрперенесение…
Дежурная санитарка кратко ответила, не кладя трубки, вышла из помещения и пошла по коридору к комнате Стеллы. Приоткрыв дверь, она увидела, что пациентка в постели, спит, глубоко дышит. Вернулась обратно и сообщила мне о том, что увидела. Я поблагодарил ее и положил трубку, однако к писанине не вернулся, а стоял и смотрел в окно, по-прежнему в глубоком беспокойстве.
Я торопливо воскресил в памяти события последних недель, вспомнил, как вспыхнуло волнение в глазах Стеллы, когда я сказал, что Эдгар здесь, в больнице. Вообразив, как могла подействовать на нее эта малая искра надежды, я понял, что, когда затем сказал ей, что вопрос был гипотетическим и Эдгара здесь нет, это волнение не исчезло, оно было слишком сильным, чтобы унять его одним словом. Я представил, как она, возвратясь в свою комнату, стала раздувать слабое пламя надежды, которое я зажег.
С тех пор Стелла не давала угаснуть этому пламени. Она быстро поняла, почему я сначала сказал ей правду – что Эдгар здесь, а потом пожалел и взял свои слова обратно. Она поняла, что для меня показателем ее душевного здоровья будет безразличие при упоминании об Эдгаре Старке. Она знает, что ей нужно притворяться равнодушной. Все, что за этим последовало, – просьба о работе в прачечной, сидение в одиночестве на скамье, даже сновидения с кричащим ребенком, – было игрой, притворством с целью скрыть от меня правду. А она заключалась в том, что страдала Стелла не из-за гибели своего ребенка – она была одержима Эдгаром Старком до фактического отторжения всего прочего.
Даже сновидений с кричащим ребенком. А ее помолвка со мной тоже была маскарадом, отчаянным ходом женщины, все еще страстно влюбленной в другого мужчину и стремящейся это скрыть…
Заметив, что расхаживаю по кабинету, что мой разум захвачен этой новой истиной, я усилием воли взял себя в руки и сел за стол. Затем подумал: если Стелла считала, что Эдгар здесь, и надела ради него платье, а он не появился, то как должна она реагировать на это? И понял, что подсказывала мне психиатрическая интуиция, почему я почувствовал себя так беспокойно. Без Эдгара ей не было жизни. Существование без него казалось невыносимым. Лучше умереть, чем страдать так. Подобная реакция хоть не часто, но возникает. Это последняя стадия.
Несколько минут спустя я шел вдоль террасы к женскому корпусу. Ускоряя шаг, вскоре я чуть не бежал через темные аркады и залитые лунным светом дворы спящей больницы.
Всю ночь мы пытались спасти ее, но Стелла много лет находилась в окружении психиатров и могла точно определить смертельную дозу снотворного. Она так и не пришла в сознание и перед самым рассветом умерла. Когда она расслабилась, когда прекратилось напряжение притворства, сдерживания чувств, лицо ее изменилось, красота стала еще более впечатляющей, и она показалась такой же бледной и миловидной, как при нашем первом знакомстве.
Все были опечалены. Я напомнил своим подчиненным, что те, кто хочет покончить с собой, рано или поздно находят способ, но это не могло служить утешением для нас, заботившихся о ней и даже полюбивших ее.
Похоронили Стеллу три дня спустя на больничном кладбище, по ту сторону стены за женским корпусом. Священник отслужил заупокойную службу. Провожали ее в последний путь в основном сотрудники больницы. Стоял жаркий, солнечный день, и все чувствовали себя в черном неуютно.
Стреффены выразили соболезнование телеграммой – видимо, Джек не совсем здоров, но Макс приехал, Бренда тоже. Макс сильно изменился за несколько недель, прошедших с тех пор, как мы виделись в Кледуине, стал совсем похожим на старика, тощим, согбенным, бледным. От слабости он держался за мать. Она была сильной, как я и ожидал. Бренда легко переносит трагедии. После похорон я угостил их хересом у себя в кабинете. Если Максу нелегко было находиться там, в кабинете главного врача, то он не выказал этого. Бренда удивила меня своими елейными банальностями. Она негромко выразила надежду, что Стелла теперь успокоилась. Я кивнул и отвернулся с легким презрением к ее вульгарности. Макс определенно не сказал ей, что мы собирались пожениться.
Я не ушел на пенсию, как собирался. Мне нужно довести дело до конца. Эдгар по-прежнему находится в верхней палате корпуса для неизлечимых. В его отношении ко мне никакого улучшения не наблюдается, он остается все таким же враждебно настроенным, необщительным, но это пройдет. Я уже чувствую, как его сопротивление слабеет; он должен понимать, что, кроме меня, у него теперь никого нет. О смерти Стеллы я ему не говорил – хочу первым делом выслушать его рассказ о произошедшем. На многие вопросы ответа пока нет. Макс, например, по-прежнему убежден, что его одежда не была украдена под влиянием импульса, как говорила Стелла, а что она отдала ее Эдгару – другими словами, действовала против нас, зная, что он замышляет побег.