Женщины в нижней палате сделали этот шаг, поэтому переведены вниз, и там среди них нет сумасшедших, по крайней мере в присутствии санитарок. Внизу больше укромности, больше свободы передвижения, а соответственно и возможности быть сумасшедшим тайно от посторонних глаз. Зачастую это просто свобода оплакивать загубленную жизнь, разбитую семью, утраченного супруга, умершего ребенка. Плач – это сумасшествие, в крайнем случае симптомы депрессии, поэтому тебя будут пичкать лекарствами, а лекарства уничтожают живость и ясность мысли, которых жаждут некоторые пациентки.
Внизу разрешается носить свою одежду, и Стелла совершенно преобразилась. Я сказал об этом, как только увидел ее. На ней были темная юбка, элегантная кремовая блузка с высоким воротом, на груди красовалась симпатичная брошка. Движения ее стали более сдержанными, медлительными, спокойствие драматически усиливало обаяние ее красоты, в которой всегда было нечто величественное. Она тепло поблагодарила меня за перевод; ей было известно, что большинство пациенток проводят наверху гораздо больше времени. Я отмахнулся от ее благодарности.
– Я не видел смысла продолжать держать тебя наверху.
Стелла пристально смотрела на меня. Я пришел в палату, и она пригласила меня в свою комнату. Эта комната была больше той, что наверху, без решеток на двери и на окне. У койки лежал коврик, стояли стол, стул и шкаф для одежды. Такие комнаты дают старшекласснику в закрытых школах.
– Никаких фотографий? – спросил я. – Никаких безделушек, ничего личного?
– Нет, – спокойно ответила Стелла.
Я сидел на койке, она на стуле. Она заметила перемену в моем отношении к ней, дружелюбие, которого я не выказывал, пока она находилась наверху. Я оставил напористый, отстраненный, вопрошающий тон. Она чувствовала, что я снова стал доступен ей как друг, а не просто как врач, и не пыталась обратить эту новую приязнь в свою пользу, так как не решалась вести себя непосредственно.
– Хочешь поговорить о Чарли? – спросил я.
Это было трудно. Стелла молча посмотрела на меня. Я понял, что она уже осознает, как и почему погиб ее ребенок, но говорить об этом не может.
– Нет, Питер, – ответила она наконец. – Не хочу. Пока.
– Почему?
– Слишком мучительно.
Я кивнул.
– Ты много думаешь о нем?
Ироничный смешок.
– Разве я думаю о чем-то еще?
Я снова кивнул.
– Но скоро нам придется об этом поговорить. Я хочу дать тебе время.
– Знаю. Спасибо.
Я снова отмахнулся от ее благодарности и поднялся.
– Мне надо идти. Предстоит неприятная встреча с сотрудниками министерства труда. Я ведь теперь еще и администратор. Это доводит меня до безумия.
– Бедный Питер, – посочувствовала Стелла.
Стоя в дверях своей комнаты, она смотрела, как я иду к выходу – элегантный пожилой мужчина с папками под мышкой и бременем руководства на плечах. Ее участие меня тронуло. Она была моей пациенткой, но притом женщиной, и я не был слеп к ее женским достоинствам. В последние дни я не раз представлял ее в своем доме, где раньше она часто бывала, среди моей мебели, книг, картин. «О, ей самое место среди этой утонченной обстановки, там бы она чувствовала себя гораздо лучше, чем здесь», – думал я.
Теперь Стелла получила возможность в определенное время дня прогуливаться по террасам женского отделения и вовсю пользовалась ею. Стояла весна, и она любила смотреть на окружающую местность, набросив на плечи пальто, так как даже в ясную погоду бывало еще прохладно и зачастую ветрено. Заводить дружбу с пациентками в новой палате она не спешила, считала, что лучше пусть это произойдет постепенно, поэтому держалась с некоторой отчужденностью. Было известно, что она жена доктора Рейфиела, в недавнем прошлом заместителя главного врача, и что доктор Клив – ее старый друг. Собственно говоря, известна была вся ее история, тем более имело смысл напускать на себя некоторую таинственность.
Глава двенадцатая
Стелла постепенно входила в больничную жизнь, и ее таинственность развеивалась. Она сохраняла отрешенный вид, но не доводила его до нелюдимости. Держалась спокойно, с достоинством глубоко скорбящей женщины, а не героиней викторианской мелодрамы. Я наблюдал, как на ее лице появляется легкая печальная улыбка, и видел, что служащие и пациенты отвечают на нее уважением, даже почтительностью. Одевалась она в черное, в темные тона синего и серого, всегда ходила с книгой, часто посещала больничную библиотеку.
Видя это, я считал, что Стелла исцеляется, что в самых недоступных уголках сознания мужественно переносит случившееся на Кледуинской пустоши. Виделся я с ней дважды в неделю, и, когда упоминал о гибели Чарли, она всякий раз давала мне понять, что думает в основном об этом, размышляет об ужасе случившегося, что груз вины тяготит ее душу и вызывает в ней глубокие перемены. Она начала производить впечатление благочестивой, проходящей обряд очищения женщины. Казалось, глубокое раскаяние в своем ужасном поступке сжигает ее личность, будто кислота, и вызывает к жизни нечто новое. Таким образом, больница превращалась в монастырь, а Стелла – в даму с глубокой скорбью, и монахи относились к ней так, чтобы она могла совершать свое духовное путешествие в уединении.
На террасе Стелла облюбовала одну скамью и взяла за правило сидеть там ежедневно в одно и то же время, между тремя и четырьмя часами. Изредка к ней подсаживалась какая-нибудь пациентка или санитарка, но чаще всего она бывала одна. Сидела, накинув на плечи пальто, спокойно озирала окружающую местность, курила и привлекала внимание пациентов, работавших в садах на террасах внизу. Одним из них был бодрый молодой человек с густой гривой черных волос; делая передышку, он всякий раз смотрел на холм, где одинокая, одетая в темное женщина сидела в задумчивости между тремя и четырьмя часами.
Когда мне сообщили об этом, я встревожился. Я не хотел, чтобы кто-то мешал моей работе со Стеллой в этот сложный период выздоровления, особенно этот молодой человек, психопат по имени Родни Маринер. Он был одним из моих пациентов. Я немедленно вывел его из состава рабочей группы и поместил в корпус для неизлечимых. Это было чисто предупредительной мерой.
Лето обещало снова быть жарким. Дни стояли ясные, безветренные, с долгими теплыми вечерами, напоенными благоуханием первых цветов. Странно было думать, что почти год назад Стелла шла по террасе со мной и Максом после больничных танцев; с тех пор будто протекла целая вечность. Мне было любопытно, как она реагирует на виды и звуки, напоминающие о прошлом лете, и я пристально наблюдал, нет ли у нее признаков необычного волнения. Но становилось все более ясно, что Эдгар уже не занимает главного места в ее мыслях, и это как будто подтверждалось тем, что ее беспокоит другая психологическая проблема. Во время одного из разговоров Стелла сказала, что по ночам у нее начались головные боли и что им неизменно предшествуют смутные, ужасающие сновидения. Из-за них она часто просыпалась, внезапно садилась в темноте, жуткие образы бывали еще ясны в сознании, и минуту-другую она испытывала сильный страх, так как не могла спастись от того, что ей угрожало. И пока сновидения не исчезали, не погружались обратно в тот уголок памяти, из которого поднялись, что, к счастью, занимало лишь несколько секунд, и не забывались, оставляя лишь легкие следы жуткого прохождения через сонный мозг и непреходящую, пульсирующую боль, – до тех пор в голове продолжал звучать вопль.
Я не удивился услышанному, так как именно этого и ожидал. Увидев мою озабоченность, Стелла тут же попыталась сгладить впечатление, сказала, что это просто нелепый кошмар и ей нужен только аспирин от головной боли. О вопле в голове она ничего больше сказать не смогла, но у меня возникло сильное интуитивное убеждение, что это первое проявление чувства вины, до сих пор успешно подавляемого. Я считал, что она слышит вопли тонущего ребенка.