Листок бумаги кружился по равнине, приближался к дереву и бился, пленный, о ствол. «Чувствую во плоти моей зов, противный зову духа моего», — говорила она сипло в сыром рассвете: все с каждым разом сильней пугало, хоть ничего не менялось.
Вот, однако, листок задрожал, блеснув сталью посреди темной листвы, как знак, что должен быть замечен. Ифигения с трудом поднялась, вновь обрела свою строгую форму и вошла в кухню. Кастрюли были холодные, очаг мертв. Вскоре пламя устремилось вверх, дым наполнил помещение, и женщина закашлялась, с глазами, полными слез. Вытерла их, открыла заднюю дверь и плюнула наружу.
Земля палисада была тверда. Вдоль изгороди — проволока для сушки белья. Ифигения потирала руки, чтоб согреть: все это должно быть преображено ее взглядом. Взглядом, исходящим не из глаз, а из каменного лика, — это так видели ее лицо другие и знали, что сетовать бесполезно. Пред этим ликом надлежало прятать свои слабости, держаться замкнуто и не ожидать похвал — на такой лад Ифигения была доброй без снисхождения. Она вернулась в кухню, отпила несколько глотков кофе, дуя, кашляя, сплевывая, наполнив себя первым теплом. Потом открыла дверь, и дым вышел на свободу. А она стояла на пороге, без мольбы, без отпущения.
Вот неясная светлота разостлалась по равнине. Темные птицы летели. Вся листва была теперь пронизана светом, покоем и благовонием. Женщина сплюнула, стараясь подальше, и приняла уверенный вид, упершись руками в бока. Тверда, как драгоценный металл. Проволока в палисаде покачивалась от прыжков воробья. Она опять плюнула, мрачная, довольная. Работа ее духа была завершена: настал день.
2. ГОРОЖАНИН
«Морские существа, когда не касаются дна моря, приспосабливаются к жизни плавучей или глубоководной», — заучивал Персей вечером 15 мая 192…
Бездумно и героически, горожанин продолжал стоять у открытого окна. Но, правду говоря, он никому не смог бы передать способ, каким достигалась его гармоничность, да если б и стал объяснять, не сказал бы ни единого слова, задевающего лоск его манер: их совершенная гармония бросалась в глаза.
«Глубоководные животные размножаются весьма обильно», — произнес он с просвещенной надменностью. Слепой и видный — только это и можно было о нем знать, видя его в окне второго этажа. Но если никто не мог проникнуть в его гармонию, то сам он, казалось, только ее одну и понимал. Ибо то было его зерно света. «Морские животные и растения весьма обильно…», — сказал он с жаром и категорично, ибо таково было его зерно света. Неважно, что на свету он был столь же слеп, как другие в темноте. Разница была в том, что он всегда был на свету. «Плавучие», — повторил он. Он стоял незамеченный у окна, потому что был только одним из способов существования города Сан-Жералдо. И так же одним из его каменщиков, заложивших его фундамент затем лишь, что родился, когда предместье едва подымалось, и был наречен именем, какое покажется странным, только если когда-нибудь Сан-Жералдо переменит свое… У открытого окна. Стоя. Такова была сущность этой породы людей.
И так он оставался, прилежно наблюдая за Ифигенией, идущей по улице с тяжелой корзиной. Женщина остановилась и, пока отдыхала, скользнула праздным и печальным каким-то взглядом по залитой солнцем окрестности: было около трех пополудни, и все двери начали открываться почти одновременно. Ифигения подняла корзину с земли. Чтоб, пройдя еще, снова передохнуть секунду, а потом опять тащить с трудом свой груз.
Под конец она встала прочно — однако Персей был терпелив. «Животные», — произнес он. Женщина вновь взяла корзину. «Размножаются на чудо обильно», — произнес Персей. Заучивать было приятно. Когда заучиваешь, не размышляешь, широкая мысль заменяет тебя самого и конкретный предмет, существующий в действительности. А его способность конкретизировать была как сиянье: он неподвижно стоял у окна. «Питаются в основном растительными микроорганизмами, инфузориями и т. д.»
«И т. д.», — повторил он с блеском, неукротимо.
А затем замолчал, разомлев и полный солнца.
«Морские существа», — пробормотал еще; полусон молодого горожанина далеко расплылся над городом. «Размножаются», — мрачно заключил он. Его плавники были большими, неподвижными крыльями. Вдруг он высунулся из окна и крикнул:
— Фруктовщик, сюда!
«А-а-а!» — взлетела испуганная сойка.
Крупный, выставляя обнаженные руки, он купил апельсинов в темном коридоре.
Вернулся и уселся на подоконнике. Начал есть апельсины и бросал косточки в грязный закоулок. Моргая, уставясь вниз глазами: косточка подпрыгивала два раза, прежде чем улечься на солнцепеке. Персей смутно следил за нею, несмотря на расстояние и спешащих уже прохожих: он был терпелив. И вскоре улица была полна точек опоры: бесчисленных косточек, разбросанных в порядке, имеющем смысл жгучий — хотя и непонятный. Подобно зданиям, расположенным на улице.
В его натуре была способность обладать мыслью, не умея обдумать ее: и он выражал ее вот так, помраченно, упрямо — кидая косточки из окна. Существовало даже несколько анекдотов о мужчинах-тугодумах из Сан-Жералдо, тогда как женщины были необычайно сообразительны. «Размножаются на чудо обильно!» — произнес молодой горожанин во внезапном озлоблении.
Но вскоре был снова углублен в странный способ совершенствования, состоящий в бросании косточек; все, похожее на действия механизмов, начинало уже интересовать новых граждан города. Углубленный, но далекий. Ибо, казалось, время его невозможно заполнить одним каким-либо действием: он бросал косточки в пустоту. Только едва заметный знак мог указать, что внутри этой его вялости на особом месте лежит его жизнь. «Морские глубоководные существа», — почти выкрикнул он с полным ртом.
Одно лишь спасало от тоски это затерянное создание — что оно было затеряно по воле Божьей, как свободное от скверны: ест и швыряет косточки. Мир мог бы обойтись без этого слепого каменщика. Но раз уж он существовал, никто более не смог бы выполнять его работу — он стал неотъемлемой частью города: так бросил он еще три косточки, откинувшись назад и закрыв один глаз…
«Жизни плавучей и глубоководной», — воскликнул он, выпрямляясь. В глубине его красивого и отрешенного лица виделось другое лицо, которое, повторяя внешние черты, имело выражение чем-то ужасное — выражение тяжкого раздумья. И духовной нетерпимости — свойственной жителям Сан-Жералдо, — одновременно более сильной и более аморфной, чем написанная на внешнем лице, устремленном к единству, какое сразу отразило бы зеркало: за смугло-золотистым, нежным его лицом вставал неприятный дух хлева — ибо он был еще слишком юн.
Так прошло много минут, размеренных и весомых, когда молодой горожанин бросал косточки с такой серьезностью, будто выбирал золотые зерна на прииске, — пока первый удар колокола не заставил его поднять лицо, сонное от прилежания. Мгновенье на непроницаемом лице отражалось безразличие к тому, что ожидается: часы на площади протяжно пробили три над Сан-Жералдо, и под дрожащими ударами предместье словно погрузилось в воду. И когда снова всплыло, разбрызгивая последние отзвуки, оно уже все светилось, и вещи были яснее видимы: на столике у окна лежала раскрытая книга и на странице, высвеченной внезапным сиянием этого часа, было написано:
«Сие животное из семейства сростнопе-рых сформировалось согласно симметрии, изложенной в параграфе 4».
Именно так было написано! И солнце ярко заливало запыленную страницу; по стене дома напротив медленно вползал таракан… Тогда молодой горожанин сказал фразу, жесткую и блестящую, как крылья скарабея.
«Глубоководные существа размножаются на чудо обильно», — воскликнул он, наконец, наизусть.
Часы на колокольне запоздало пробили три. «А-а-а!»— испугалась сойка, снова преследуемая. Персей покачал две последние косточки на ладони и бросил их как игральные кости. Игра закончилась! Ожидалось предвечерье. Молодой горожанин остановился, восхищенный и праздный. И неожиданно раскинул крылья в сладком зевке юности.