Но постепенно, от света фонаря, то освещавшего ее, то затемнявшего, она начала бредить, воображая разговор, в каком доктор Лукас представал еще более суровым, а она сама еще более робкой, задавая ему, чтоб выиграть время, тысячу вопросов, составляющих танец вокруг него с целью заставить его смешаться: «Вам нравятся высокие дома?.. Вы верите в меня?.. Если б я умирала, вы меня спасли бы?.. Вы много языков знаете?.. Мне это так по душе!..» И показала бы спешно то, чем владеет: «Вот мой временный дом, этот город так похож на Сан-Жералдо! Вон там мое окно».
Такая кротость рождалась не стыдом, она рождалась красотой, страхом — тут снова вспомнились кряхтящие голоса огромных жаб.
Но, внезапно оробевшая, мрачная, она стала разглаживать простыню, чтоб помочь виденью: «Я отдаю тебе свою жизнь и ничего более». Доктор Лукас, чье выраженье лица в тот миг выдумать невозможно, вскричит: «Мне нужно меньше, чем твоя жизнь, мне нужна ты!» И она ответит, со стыдом и болью: «В любви недостойно просить так мало, мой мальчик».
Когда миновал самый тугой миг ночи, осталось под конец легкое облако сырости, и волны вяло били о берег. Она задремала, и доктор Лукас все шептал ей, немножко смешной с этим своим строгим лицом: «Вы, значит, не умеете быть свободной». А она отвечала: «О, я не могу, нет, нет», — и стала свободной настолько, что уснула.
На следующий день она ждала его на улице, напротив консультации.
Когда он ее увидел, то так и замер с ключом в руке, плотно сомкнув губы. Он был раздосадован.
Но она смотрела на него так скромно, так кротко… Опускалась ночь.
Не произнеся ни слова, Лукас затворил дверь консультации, и они зашагали рядом друг с другом. Они шли по городку, потонувшему в тенях. Иногда женщина шла впереди, и доктор Лукас останавливался. Она тогда устало плелась дальше по парку, уверившись быстрым взглядом, что он еще здесь и смотрит на нее; отдалялась, спотыкалась, прислонялась, истомленная, к каменным орлам, проводя пальцами по выступам рельефов…
Он без слов смотрел на нее, в то время как Лукресия Невес пыталась выразить себя, заставить понять себя единственным способом, каким умела говорить о себе, — глубоким и непрерывным молчанием. Он следил за нею, все больше хмурясь; она упорствовала в своей немоте, кружась перед ним и терпеливо лепя его образ, чтоб создать себе пару на этом свете, и вглядывалась в низкое небо.
Пока, уже вне центра поселка, они не увидали заколоченный дом. Сухой плющ вился вверх по пилястрам, ставни, покрытые пылью, были опущены. Возле террасы — разбитый кувшин. Лукас хотел пройти мимо, но… что хотела она показать ему в покинутом доме?
Она и сама не знала, но упорно медлила, уповая на собственное незнание… Сухие листья, покрывавшие землю, заглушали ее шаги. В конце концов она толкнула деревянную калитку. Но Лукас стоял на месте, испугавшись чего-то. «Не бойтесь, — говорила она ему покровительственным взглядом, — это всего лишь безмолвное жилище». В стене виднелась трещина. Был ли то ужас этого дома?
Они отошли от этого места. Он, принадлежащий своей жене, в то время как, не теряя надежды, Лукресия Невес вертелась вокруг него; и чем больше мужчина понимал ее, тем непроницаемее становился. Порой женщина чувствовала, что ему хочется прогнать ее, так был он мрачен. Но она мягко продолжала свои попытки разбудить его, с таким смирением, что ей казалось порой, будто вот уже годы, как бредет она по этой пыли и нет даже ветерка, чтоб освежить воздух. Она очень устала.
Постепенно установилась между ними какая-то близость, короткая и резкая, возможности которой они бы и сами не смогли измерить: Лукас брал сигарету, она, с невыносимой нежностью, отнимала у него зажигалку. Лукас сдерживал жест возмущения; зажигала крошечное пламя, побеждая его, он давал себя побеждать, но становился все суровей… когда она возвращала зажигалку, оба снова трогались в путь.
Как-то ночью они долго стояли на возвышении, так напоминавшем Паственный Холм, — до тех пор, пока рассвет не принял резкие тона цветной оконницы; он — с потемневшим лицом.
С этого свиданья Лукас стал ощущать страх… Когда свет фонаря пробежал по ним, то выхватил из тьмы два незнакомых лица. Лукресия Невес была неузнаваема, да, но мирно, укрепившись на своей последней поверхности. Порой быстрая судорога пробегала по ее чертам, словно муха села ей на лоб. Тогда она перебирала ногами, терпеливо.
Он — неузнаваем, но уже тревожен и оглядывался по сторонам, положив руку на ствол каштана… Тогда Лукресия положила и свою руку на ствол каштана, с другой стороны. Дотронулась до его руки сквозь дерево. Косвенное прикосновенье в непрямом мире.
Любя его, вернувшись к необходимости того жеста, какой точно указывал вещи и одним и тем же единственным движением создавал то, что было в них неизвестного, она вся собралась на краю этого жеста, когда дотронулась до ствола, который трогала его рука, — так же смотрела она на любой предмет в доме, чтоб приобщиться к жизни города: смиренно, касаясь того, чего могла коснуться.
Впервые пыталась сделать это через себя, через переоценку своей маленькой доли индивидуальности, за пределы какой до сих пор не выходила и какую не подымала до любви к себе самой. Но сейчас, последним усилием, она пыталась войти в одиночество. Одиночество рядом с мужчиной: последним усилием она любила его.
Потом она вернулась по тропинкам, которые просыпались. Никогда она не видала на рассвете дома среди роз. В этот час он был какой-то тусклый, неприветливый. И весь выступал наружу. Каждый угол был виден.
К тому же дни стояли чудесные об эту пору. Начиналась осень, и в окнах блестели паутинки. Расстояния сделались гораздо длинней, но покрывались легко. Ей казалось, что она живет на самой линии горизонта. Это оттуда видела она каждую мелочь в ее отсветах, тот странный мир, где до всего можно безотчетно дотронуться. Петухи кукарекали в глубине дворов. А утра были таковы, что хотелось забросить башмак подальше — и чтоб пес побежал за ним с лаем. Погода была для охоты.
И правда, беспокойные суки бродили без хозяина в камышах прибрежья.
Пока Лукас работал, Лукресия все гуляла. Черные полосы полей были в маленьких точках блеска — а вон там корова… Корова, глядящая в простор справа одним глазом, а в простор слева — другим; проще бы смотреть прямо, но корова так не смотрит. Лукресия Невес Коррейя, бабочки — и вон там корова… На большом камне она заметила муравьев. Они были черные. А позже нашла туча.
Голова женщины оглядывала просторы. Было некое, что мысль не схватывала и что увидела бы лошадь, — то было простое имя вещей. Даже гроты были зелены… не было тени, куда укрыться. Все выталкивало ее из одиночества — сладкие плоды сапотиллы уже созрели.
А утром, откроешь окно — и какая неприветливая светлота. Сжигались горы и горы щепы — и ото всех шел дым… И мошкара. Вблизи песчаного берега кожа у Лукресии бледнела в зеленом отсвете волн. И она вздрагивала от прохлады. Не было другого способа существования.
Пока однажды не решила прогуляться в открытом поле. Какая тишина!.. Аж страшно… Вскоре, однако, страх сменился надеждой. И даже не удалось сохранить свое одиночество, потому что… потому что маис был уже так высок?..
Она искала глазами то, что мешало ей остаться одной, — там, подальше, колосья дрожали на ветру, такие тяжелые: маис на поле был ее более глубинным миром. Поле тянулось в молчании; там была другая жизнь.
Но, глядя на эти земли, где дух был еще свободен: «Да что там! Почва, не использованная в свой час!», практичная женщина еще подумала упрямо: «Здесь. Здесь я построила бы большой город».
И правда, если вырвать траву и маис, почва была бы, так сказать, готова. Тогда, в другой жизни, с усилием, она заставила дома подняться, мосты пересечься над качающимися кораблями, своды-призраки задымиться и загудеть. Город, который она назовет Сан-Жералдо? — снова зачиная его с терпением, на сей раз не обделив ни на миг своей заботой — пока не достигнет точки, какой достигло предместье, чтоб признать, под наносами, истинные имена вещей.