Однако мне не пришлось долго раздумывать над этой проблемой, так как мое внимание привлекло нечто совсем иное. Неожиданно загорелся свет на кухне, где — как оказалось — на окне не было занавесок, и в ту же минуту появилась Мадам, а за ней директор. На ней все еще был пурпурно-бордовый жакет и косынка, зато мсье Жанвье успел снять пиджак и бабочку и широко распахнул рубашку в вырезе жилета. Мадам достала из холодильника бутылку шампанского, отдала ее мсье Жанвье и из висящего на стене шкафчика взяла два высоких бокала. А директор в это время открывал бутылку. И прежде чем Мадам успела приготовить бокалы, пробка выстрелила в потолок, а за ней — султан пены, который по дуге полетел ей прямо на лацканы жакета. Она отскочила, с чрезмерным возбуждением взмахивая руками и весело смеясь, а он, как провинившийся школьник, бросился к ней и, не переставая что-то говорить, стал вытирать платком залитый вином жакет. Но усилия директора оказались, видно, не слишком эффективными, потому что она остановила его и начала расстегивать позолоченные пуговицы, после чего сняла жакет и вышла с ним из кухни (наверное, в ванную). Директор тем временем налил в бокалы шампанское. Когда она вернулась (только в блузке и в косынке), он рыцарским жестом протянул ее бокал и, слегка приподняв свой, произнес несколько слов.
«„С днем рождения поздравляет, — подумал он, застыв в молчании на своем посту. — Интересно, что говорит?
— Они мгновение, другое неподвижно стояли друг против друга, пристально глядя в глаза. — Сейчас поцелуются“, — и он замер в ожидании».
Однако этого не произошло. Они только соприкоснулись бокалами, выпили по глотку и ушли из кухни, погасив за собой свет. Через мгновение в шел и между шторами показались их силуэты.
«Ну, что теперь, — подумал он. — Что они делают и… что мне делать? И дальше стоять здесь и мучиться, ожидая… чего, собственно? Что еще может произойти? Надеюсь, ты не рассчитываешь, что они раздвинут шторы, как занавес в театре! А впрочем, если бы даже раздвинули? Ты что, действительно хочешь этого? Увидеть то „самое ужасное на земле“?! — Он мысленно рассмеялся, издеваясь над самим собой. — Кич! Вот до чего ты докатился! И как! Намного хуже, чем читатель романов Жеромского! Ты сам стал героемкича! Поднявшись на вершину познания, ты сейчас скатился на дно падения! Опомнись, наконец!
Беги отсюда, парень!»
Однако он не двинулся с места. Стоял с биноклем у глаз, как загипнотизированный, хотя все, что он видел, сводилось к фрагменту картины с серой башней собора.
— Без кича нет искусства, — услышал он знакомый голос. — Как без греха — жизни. Что читал Расин в юности под школьной партой? И чем попахивали его любовные похождения со звездами тогдашней сцены — дю Парк и Шанмеле?
— Точно неизвестно, — ответил он с вызовом.
— Да известно, известно, — спокойно ответил голос. — Достаточно внимательнее читать. Дешевка, халтура, кич.
— Рискованный аргумент, — заметил он, не соглашаясь. — С таким подходом можно и в аду очутиться.
— Можно, но не обязательно. Необходимо лишь твердо стоять на земле. А если ты любой ценой стараешься, чтобы, не дай Бог, ботиночки не запачкались, то и на небо не взлетишь.
— Я знаю эту песню. Мицкевич.
— «Уж слишком резво мысль твоя порхает где-то без отдыха в равнине мира, гонясь за легкимдуновением зефира» [203].
— Возможно, но кто сказал, что земля — это грязь или, по крайней мере, кич?
— Как — кто? Что это с тобой, шекспировед?
— Антоний — еще не Шекспир. А Шекспир мог это сказать иронически. Как раз для того, чтобы высмеять Антония.
— «Пораскиньте мозгами, пораскиньте мозгами, вы же на земле,и тут ничего не попишешь!» [204]
Он не знал ответа.
Но его мысль, как бы в противовес серьезности возвышенного диалога, который он вел с самим собой наподобие автора «Пира», резво отпрыгнула, как непослушное дитя, к совсем другой проблеме.
Сапоги! Ее облегающие ногу сапоги! Они все еще на ней? Или она уже в другой обуви? Я не мог этого установить, даже перерыв еще свежие воспоминания о «шампанской» сцене на кухне. Если она переобулась, то во что? В домашние шлепанцы? В комнатные туфли с помпонами? Тапочки? Или надела нарядные туфли, шпильки, лодочки? Пустяк, казалось бы, но какой важный и многозначительный! Кроме того, если она переобулась, значит, снимала сапоги. Именно «снимала», а не «сняла». Речь идет о самом действии. На первый взгляд обычном и простом, но совершенно отличном от того, как снимают шляпу, перчатки или пальто и даже верхнюю часть костюма! — Она переобувалась при нем, на глазах у француза? Или же скрытно, отойдя от него, — в ванной? в прихожей? Но если она их не сняла…
Вдруг стало темно. Свет в комнате погас.
— Ну, теперь все прояснилось, — он пытался держать фасон, подпустив неловкий каламбурчик. — Представление закончено. У тебя еще есть вопросы?
— Конечно, и не один.
— Например?
— Кто погасил свет? В первый раз или нет? И каким образом они перешли… от культуры до натуры?
— Слишком много хочешь знать, — откликнулся он эхом реплики, какой она остановила его на уроке, когда он, пытаясь узнать ее возраст, слишком далеко зашел в своих расспросах.
Но это не сдержало поднятую страданием волну риторического вопроса.
— Как это может быть… — мысленно повторял он, глядя в небо на звезды, — как двое взрослых людей вдруг отбрасывают привычную форму, внешние приличия и предаются стихии, которая их унижает? (Если бы не унижала, разве гасили бы свет?) Как они доходят до этого? И как можно с этим смириться? Как объяснить словами?
— Слова не нужны, — снова услышал он голос. — Они не говорят… Достаточно читать.
— Читать?! — он сам себя не понял.
— Как это в жизни происходит. Любой текст. Как Франческа с Паоло книгу о Ланселоте. Не помнишь эту сцену из второго круга «Ада» [205]?
Он отлично ее помнил. Не читал ему Константы, когда однажды в дождливый день они остались в том высокогорном приюте. Он еще удивлялся, почему его наставник выбрал именно этот отрывок и читал его с неподдельным волнением, комментируя отдельные эпизоды. (Как позже выяснилось, для него эта сцена была связана с Claire.)
— То есть нужно предать Слово? — почти закричал он.
— Почему предать? Сделать так… чтобы оно стало Телом.
— Это предательство. Предательство!
— Так начинается мир. Иначе вообще не начнется.
— Не в славе, но в позоре…
— В темноте и молчании.
И тогда он заплакал над собой.
А когда после долгих рождений-умираний вновь блеснул свет — другой, слабый, откуда-то сбоку (вероятно, ночной лампы), вскоре затем — в прихожей, осветив сбегающего по лестнице любовника, он взял себя в руки, выпрямился и, будто Гейст на мостике, опять поднял к глазам бинокль.
Директор и распахнутом плаще шел, опустив голову и дымя сигаретой, к своему «пежо» медленным, усталым шагом.
«Как Аптек после целого дня изнурительного труда», — подумал он, теряя остаток сил, но пытаясь подбодрить себя.
Ключ в двери квартиры я повернул тихо, насколько мог, а когда вошел в прихожую, свет не зажег. Точными, выверенными движениями (как в мимическом этюде) я снял верхнюю одежду и на цыпочках направился к своей комнате. Но когда я на ощупь добрался до своего убежища и уже взялся за ручку двери, свет у матери зажегся, и она сама тут же появилась в дверях.
— Когда ты возвращаешься домой? — строго спросила она.
— Извини… я не знал, ударил я в клавишу раскаяния.
— Что? Чего ты не знал?
— Что это продлится так долго.
— О чем ты говоришь? Что продлится?
— Ну, дискуссия и коктейль… В кинотеатре «Скарб» на Траугутта… После закрытого просмотра… Ну, фильма Лелюша.
— Дискуссия? После фильма Лелюша? И для этого ты взял бинокль? — она кивком головы указала на футляр с биноклем, который я все еще держал в руке.