Я замер, хотя еще ничего не подозревал.
— Она была полькой, — ответил я. — Но владела двумя языками. Говорила по-французски как настоящая француженка.
— Ага, — тихо сказал он. — И какая она была… эта пани?
— Не знаю, о чем идет речь, — пытался я его расшевелить. — Что тебя, собственно, интересует?
— Ну… какая она была. Что собой представляла? Как себя вела?
Я растерялся, не зная, как ему ответить.
— Иначе, чем другие, — решился я. — Всегда прекрасно одевалась. Своеобразная личность. Очень умная.
— И, говорят, красивая, — искоса взглянул он на меня.
— Да, не дурнушка, — с некоторой иронией заметил я.
— Ну да, — вздохнул он, явно волнуясь. — А правда, что… — он остановился и проглотил слюну, — что вы… — он начал запинаться, — ну… как бы это сказать…
— Попроще, — подсказал я ему с добродушной иронией и одновременно почувствовал, как сердце бьется все сильнее и быстрее, потому что мысленно уже слышал вторую часть этой фразы: «что вы были в нее страшно влюблены».
Но слова, которые я услышал, означали нечто другое. Он наконец выдавил их из себя:
— Что у вас был с ней любовный роман.
Я онемел от неожиданности, и на меня не к месту напал смех, однако я сдержался и не подал виду. Шагал с каменным лицом, склонив голову, заложив руки за спину и изображая глубокие раздумья о далеком прошлом. А тем временем пытался побыстрее справиться с неожиданно свалившейся мне на голову напастью в форме сладостного видения, завладевшего сознанием невинного юноши.
«Насколько могущественна сила… Воли и Воображения, — весело удивляясь, думал я, — если она порождает миф и заставляет верить в него следующее поколение! Достаточно руки… той „Федры“ в кабинете, которую видели Мефисто и Прометей, и того танца на выпускном балу и встречи у киоска, которую, в свою очередь, наблюдал Рожек (Рожек или Куглер?), чтобы появилась эта сказка, более увлекательная и правдивая, чем реальная история. Может, и Мадам, может, вся ее жизнь были совсем не такими, как это мне представлялось? Может, я сам все сочинил… с помощью Константы, влюбленного в Клер?»
Но что такое правда? Вещь в себе и для себя? Или то, что нам кажется, то, как мы представляем себе эту правду? А может быть, и то и другое? Но если так, то что нам выбрать? Правду скрытую или явную, пусть и относительную. И в конце концов… разве не было этого «любовного романа»? Разве обстоятельства этой банальной истории не типичны для него? Жгучее любопытство, жажда узнать побольше о предмете своего интереса, неясные желания… Любовное письмо в форме сочинения о звездах… Немного невинной тайны… Слежка, ревность, «голгофа» в январскую ночь под ее окном… А потом «возрождение»… признание Федры… и рука — соединение рук как при обручении… и, наконец, «Вальпургиева ночь»… танец и ночное свидание… и загадочное обещание… пророчество о «втором пришествии»… ну, и этот поклон «с того света»…
Я продолжал идти молча, анализируя свою жизнь. — Разве потом со мной случалось что-нибудь подобное? — Флирт, любовные приключения, холодная похоть тела… Нет, это было не то! Без прежней лихорадочной страсти и — поэзии. И мало напоминало счастье. Прав был Тонио Крегер, когда сказал: «…счастье (…) не в том, чтобы быть любимым; это дает удовлетворение, смешанное с брезгливым чувством, разве что суетливым душам. Быть счастливым — значит любить, ловить мимолетные, быть может, обманчивые мгновения близости к предмету любви».
— Я знал, что так получится, — заговорил «мой ученик». — Вы обиделись на меня.
— Я не обиделся, — задумчиво ответил я. — Просто решаю, как тебе ответить.
— Скажите правду.
Но что есть правда? — задал я вопрос Пилата.
— Вам лучше знать, — печально взглянул он на меня.
«Puisque çа se joue comme ça…» [263]— вспомнилась мне фраза из финала «Fin de parties» — «будем играть только так!», и я принял решение.
По обычаю Константы я внезапно остановился и посмотрел своему собеседнику прямо в глаза:
— Джентльмен, как тебе известно, не говорит о таких вещах, даже если речь идет о прошлом. Но на этот раз я отступлю от священного принципа, потому что ты мне симпатичен. Однако ты должен поклясться, что никому не расскажешь…
— Никому ни слова, никогда! — поспешно обещал он.
— Слово? — я поднял планку, исходя из соображения, что чем тверже буду требовать соблюдения тайны, тем скорее он все выболтает.
— Слово. Слово чести.
— Хорошо. Тогда слушай… Я не был к ней равнодушен. Она мне нравилась. Под ее руководством я писал замечательные сочинения. Одно из них на тему Мишеля де Нострадамуса (о звездах и знаках Зодиака) она даже предложила на конкурс Французского посольства для учащихся средних школ, изучающих французский язык. Я получил награду за это сочинение, что дало мне право поехать в так называемую «летнюю школу» в окрестностях Тура над Лаурой. По правилам ехать туда можно было только со своим преподавателем, потому что и он проходил там стажировку по методике преподавания иностранного языка. И мы отправились туда вместе. Ученик и пани преподавательница. В конце занятий организаторы устроили конкурс декламаторов. Я принял в нем участие. Читал отрывок из Расина, монолог Ипполита, и получил первый приз. Им стала поездка в Альпы: посещение Шамони. Я поехал туда один, но через пару дней, как сейчас помню, шестого августа, туда приехала она. Мы встретились и отправились на Монблан. Она мне сказала тогда, что родилась там… конечно, не на самой вершине, но в том районе, вблизи «крыши Европы». Потом мы поднялись к базе Валло, и она прочла стихотворение, которое читала ее мать, когда она еще не родилась, и позже над ее колыбелью…
Я слегка поднял голову и прикрыл глаза; и, будто повторяя за ней, перевоплотился в Константы (привожу в переводе):
Загадку, что из чистого источника начало получило,
Лишь песня, но с трудом сумеет угадать.
Ведь каким ты родишься,
таким уж и останешься;
сильнее невзгод,
сильнее воспитания
тот луч света,
который встречает новорожденного.
— Перревести? — спросил я с французским «эр» Ежика. — Или ты понял?
— Понял, это несложно, — ответил он так же, как и я когда-то.
— Тогда продолжаю… Волнение, усилившееся от разреженного воздуха, — вдохновенно вещал я, — привело к тому, что с ней случился обморок. Я старался привести ее в чувство.
«Что ты себе позволяешь?» — сердито спросила она, когда пришла в себя.
«Я осмелился спасти вас», — ответил я с улыбкой.
«Ну, ну! — погрозила она мне пальцем. — Ты занимался этим чересчур самоотверженно…»
На память об этом необычном приключении я получил от нее в подарок авторучку. Посмотри — вот она. «Монблан», — я достал из внутреннего кармана свою маленькую «Hommage à Mozart» и протянул ее парню.
Тот взял авторучку дрожащими руками и долго смотрел на нее восхищенными глазами, после чего вполголоса прочитал на станции надпись на золотом ободке вокруг колпачка:
— Meisterstück… — И повторил: — Meisterstück…
Meisterstück…
Наконец он отдал мне авторучку и поднял на меня глаза. Они были большие, как блюдца, и их переполняла безмерная тоска.
— Это все, — пожал я плечами. — Действительно, «любовный роман»! — иронично добавил я, чтобы добить его окончательно.
Он медленно опустил голову. Не знал, что делать с руками. Наконец, после долгого молчания, прошептал как бы про себя:
— Да, раньше были времена!
Я ничего на это не сказал. У меня лишь мелькнуло в голове, когда я прятал авторучку в карман, что, может быть, я родился не так уж и поздно.
ПОСТСКРИПТУМ
Моя повесть закончена.
Я начёт ее писать двадцать седьмого января полтора года назад, в восемьдесят втором году. Со времени того эпизода, на котором я ее закончил, — разговора с Печальным Юношей — прошло десять лет, а с той июньской ночи, когда я в последний раз увидел Мадам, — почти пятнадцать. Полтора месяца Польша находилась на военном положении [264]. Очередной раз людям через колено ломали хребет; снова выколачивали из них мечты о свободе и более достойной жизни. «Восстание» было подавлено, а связь с миром — прервана. По городам разъезжали танки, ходили армейские патрули, вечером наступал комендантский час. Продукты и другие товары первой необходимости выдавались по карточкам; чтобы уехать из города, необходимо было получить специальный пропуск.