Действительность оказалась намного мрачнее, чем можно было предполагать. Основной причиной этого стал наш учитель пения, ужас всей школы, прозванный Евнухом за тонкий голос (героический тенор, как он сам его классифицировал) и за стойкое многолетнее безбрачие — типичный неврастеник и самодур, убежденный, что, кроме пения, причем в классическом варианте, нет ничего прекраснее на свете, готовый отстаивать свои убеждения до последнего. Он был объектом бесконечных розыгрышей и насмешек, однако в то же время его панически боялись, потому что, доведенный до крайности, он впадал в страшную ярость, доходил до рукоприкладства, к тому же — что самое ужасное — обрушивал на головы обидчиков жуткие угрозы, которые, правда, никогда не приводил в исполнение, но лишь услышав которые многие были близки к обмороку. Чаще всего он пугал нас такой карой: «Пусть до конца дней я буду гнить в тюрьме, но через минуту вот этим инструментом, — он доставал из кармана перочинный нож и открывал лезвие, — вот этим тупым ножом я отрежу кому-нибудь уши!»
И вот именно этот, деликатно выражаясь, маньяк и психопат был назначен руководителем фестиваля, ответственным за его организацию и проведение. Можно представить, что это означало на практике. На время мероприятия он стал самой важной фигурой во всей школе. Это был его праздник, дни его триумфа и одновременно сильнейшего стресса — ведь вся организация лежала на нем. В состоянии максимального возбуждения он кружил по коридорам, во все вмешивался и контролировал каждый наш шаг. А после уроков часами он мучил нас на репетициях хоров. Всем он откровенно надоел, и оставалось только с тоской и нетерпением ждать, когда же кончится этот жуткий кошмар.
В последний день фестиваля большинство учащихся было близко к состоянию глубокой депрессии и полного отупения. Постоянная травля, которую нам устроил вконец ошалелый Евнух, его все новые распоряжения, которые он тут же менял, и особенно многочасовое завывание нещадно фальшививших хоров — все вместе значительно превышало степень нашего терпения. Но наконец пробил священный час окончания и освобождения: прозвучали последние звуки какого-то возвышенного песнопения, исполненного последними лауреатами «Соловья», уважаемое жюри торжественно покинуло зал, и предоставленная самой себе молодежь, которой оставалось только вынести стулья и подмести сцену, впала в настоящую эйфорию.
В какой-то момент, когда мне нужно было закрыть крышку рояля, я не сделал этого, а ни с того ни с сего начал ритмично бить по четырем клавишам, извлекая нисходящие в минорной гамме звуки, которые в таком сочетании представляли собой типичное вступление для многих джазовых композиций, в частности знаменитого шлягера Рея Чарльза «Hit the Road Jack». Мой случайный, неосознанно совершенный поступок привел к совершенно непредсказуемым последствиям. Толпа учащихся, занятых уборкой зала, мгновенно подхватила отбиваемый мною ритм и начала хлопать, топать и выгибаться в танце, — а далее события развивались уже стихийно. Мои партнеры из «Modem Jazz Quartet» почувствовали как бы зов крови и бросились к инструментам. Первым ко мне присоединился контрабасист, выдергивая из струн те же четыре ноты в ритме одной восьмой. Вторым объявился на сцене ударник: в мгновение ока он сдернул с комплекта ударных покрывало, сел за барабаны, после чего, исполнив эффектное entree на барабанах и тарелках, слегка склонил к плечу голову и начал сосредоточенно, как бы исподволь, задавать нам нужный для композиции ритм в четверть. И тогда — еще в кладовой, где хранились инструменты, — отозвалась труба: сначала несколько раз повторила за нами эти четыре пьянящих звука вступления, после чего, когда солист, встреченный восторженными криками и аплодисментами, вышел наконец на сцену, раздались первые такты основной темы.
Собравшихся охватило настоящее безумие. Они начали приплясывать, изгибаясь и дергаясь, как в конвульсиях. А на сцену выскочил еще один ученик из технической обслуги, подставил мне стул (до этого я играл стоя), надел темные очки — чтобы я стал похож на Рея Чарльза — и, поднеся к самым моим губам микрофон, прошептал в экстазе:
— Вокал давай! Не стесняйся!
Могли я оставаться равнодушным к такому страстному призыву? Нет, эта просьба, вобравшая волю разгоряченной толпы, была сильнее удавок смущения, сдавивших мне горло. И я, зажмурив глаза, освободил горло и прохрипел в микрофон:
Hit the road Jack
and don't you come back no more… [2]
А распоясавшийся зал, как до нюансов понимавшая меня вокальная группа, сразу подхватил эти слова, придав им собственный, полный отчаянной решимости смысл:
Мало кто понимал, о чем говорится в этой песне, — английский был в нашей школе не на высоте — однако эти два слова, ритмично восходящие по ступеням минорного трезвучия в кварт-секст-аккорде, это прекрасно звучащее для польского уха сочетание «no more» все понимали и скандировали, полностью осознавая его значение.
Все уже! Хватит! Уже никогда, никогда больше! Уже никто не будет завывать, а мы не будем слушать! Долой фестиваль хоров и песенных коллективов! Провались ты, «Золотой соловей» и «Экзотическое трио»! Кондрашка хвати Евнуха, don't let him come back no more…
No more no more no more!
И когда в наркотическом забытьи уж не знаю в который раз мы выкрикивали с надеждой и облегчением эти слова, в зал, как бомба, влетел наш учитель пения и — с побагровевшим липом, будто через мгновение его хватит апоплексический удар, — закричал своим писклявым голосом:
— Что тут происходит, черт бы вас побрал!
И именно в этот момент произошло нечто такое, что возможно только в воображении или в тщательно отрежиссированных фильмах, — некое чудо, которое за всю жизнь человека случается крайне редко.
Те, кто помнят шлягер Рея Чарльза, отлично знают, что в последнем такте основной фразы (точнее, во второй его половине), на трех синкопированных звуках слепой негритянский певец специально «дает петуха», чтобы с шутовской издевкой задать вопрос «What you say?» — что дословно значит «Что ты говоришь?», а фактически: «Как, простите?» или «Что ты сказала?» (обращаясь к партнерше, которая в этой песне-сценке исполняет роль женщины, выгоняющей его из дома). Это вопросительное восклицание потому, наверное, что завершается доминантой, становится — в музыкальном смысле — как бы кульминационным моментом, одной из тех волшебных музыкальных фраз, которых подсознательно ожидаешь, и, когда они раздаются, тебя охватывает дрожь восхищения и наслаждения.
И случилось так, что страшный крик Евнуха пришелся как раз на окончание предпоследнеготакта фразы. На обдумывание решения у меня не было ни секунды. Я ударил по клавишам две первые ноты последнего такта (который одновременно являлся очередным возвращением к известному вступлению) и, изобразив на лице насмешливую гримасу человека, который делает вид, что чего-то не расслышал, прокукарекал в сторону Евнуха, стоявшего в центре онемевшего на мгновение зала:
— What you say?!
Да, я попал в точку! Зал взорвался хохотом, и всех проняла дрожь очищающей радости. Однако для Евнуха это было уже слишком. Одним прыжком он настиг меня за роялем, грубо сбросил со стула, захлопнул крышку инструмента и разразился одной из своих страшных угроз:
— Дорого тебе обойдется это выступление, сопляк. Ты у меня еще посмеешься, только уже бараньим голосом! Во всяком случае, неуд по пению тебе обеспечен. И я понятия не имею, как ты в конце года будешь его исправлять.
Это было последнее выступление нашего «Modem Jazz Quartet». На следующий день он был официально распущен, меня же за мое блестящее, что бы там ни говорили, выступление дополнительно отметили тройкой по поведению.
ВЕСЬ МИР — ТЕАТР
Короткая история нашего ансамбля с завершающим ее инцидентом должна была, казалось, подтвердить правоту наших учителей, которые предостерегали от подражания выпускникам прошлых лет. Ведь то, что разительным образом напоминало их ностальгические истории и что в их рассказах играло красками и очаровывало непосредственностью, в нашей реальности оказалось сначала пресным, потом глуповатым, а когда, наконец, вспыхнуло на краткий миг, то тут же и погасло; остались лишь пепел да стыд.