Радостная встреча. Эйфория. Упоение. Ресторан в отеле. Отдельный номер.
И вдруг — какая незадача! Ани в объятиях любовника, который не щадит сил, чтобы довести ее до экстаза, остается заторможенной и холодной! Вместо того чтобы помочь ему, она трагически морщит брови и расчесывает волосы! Нет, ничего из этого не получится! Никакой тебе конъюгации!
«Почему?» — спрашивает оконфузившийся Мужчина.
«А cause de mon mari» [197], — отвечает Женщина.
«Mais il est mort!» [198]— не сдается Мужчина.
Но все напрасно. Для нее это не имеет значения. Видно, слишком рано.
Внутренний разлад. Драма. «Горчичное зерно» [199]Обычных…
Но так как они честно переносят эти страдания, то получают награду. И не на небе, а на земле — и уже скоро. После печального утра в отеле и мучительного расставания на вокзале в Дювилле Мужчина мчится на своем «мустанге» вслед за набравшим скорость поездом с Женщиной, опережает его и успевает встретить Женщину на вокзале в Париже.
Да, теперь уж совершенно ясно: «любовь их сильнее».
Так, во всяком случае, утверждала песня Франсиса Лея.
Я смотрел этот фильм, сначала издевательски посмеиваясь, а потом с раздражением и со все возрастающим удивлением.
О, боги! Ведь это кич! — взывал я к помощи Олимпа. Самая откровенная халтура! Сентиментальный вздор в мещанском вкусе! — Нет ничего удивительного, что смотреть этот бред собираются толпы народа, но чтобы это нравилось элите, haute societé? Чтобы это получило Гран-при на Каннском фестивале, а потом номинировалось на почтенного «Оскара»? — Почему? Pourquoi? — Мир совсем сошел с ума.
К моему возмущению и разочарованию в какой-то момент добавилась тревога за Мадам. Что, если ей тоже понравилось? Что, если она в этом тоже что-нибудь нашла? Нет, это было бы слишком ужасно! Это была бы катастрофа!
«Правда, это ужасно? — телепатически посылал я ей отчаянные заклинания, умоляя подтвердить, что ей неприятен фильм. — Правда, что он тебе противен… и вызывает у вас отвращение? Он не может тебе нравиться… и вы должны им гнушаться! Пожалуйста, подтвердите это! Пожалуйста, дайте мне знак! Пожатием плеч, выражением лица… Ведь вы это умеете…»
Однако ее поведение оставалось непроницаемо корректным. Она спокойно, без лишних движений смотрела на экран, ее лицо (которое я видел в профиль) ничего не выражало — ни восторга, ни отвращения. Это было особенно заметно по сравнению с поведением Ежика, который не скрывал своей идиосинкразии, но, страдая от нее, иногда — к раздражению соседей — доходил до крайних форм. Возмущенно качал головой, фыркал, причмокивал, закрывал лицо руками.
Позиция сторон натолкнула меня на мысль, что если они опять поссорились и если она испытывает к нему неприязнь, то, возможно, в этом причина ее подчеркнутой корректности. Тогда его отвращение к фильму, тем более выраженное в такой импульсивной форме, может в ее душе отозваться назло ему симпатией к этой халтуре! Я боялся такого поворота, и настолько, что и ему начал слать мысленные предостережения.
«Пан Ежик! Ради Бога! — заклинал я его в душе. — Успокойтесь! Возьмите себя в руки! Сдержите праведный гнев! Ведь если вы поссорились, то нужно отвлечь ее, а не давать повод для новой ссоры. Своей принципиальностью вы доводите ее до греха и толкаете на отчаянный шаг!»
К сожалению, мои призывы не возымели действия. Он продолжал беситься от возмущения, шикать и фыркать. И, кто знает, может, именно его ожесточение стало причиной того, что потом случилось…
Но все по порядку! Не будем опережать события.
Когда сеанс закончился и зажегся свет, мое задание перешло в самую сложную фазу. Я должен был, не теряя их из виду, так маневрировать в пространстве, чтобы они меня не заметили. Головоломная задача! Кинотеатр «Скарб» небольшой. После длинной серии поворотов, резких ускорений, торможений и скрытых передвижений в толпе и вдоль стен мне, в конце концов, удалось — когда все уже перешли в вестибюль и там выстроились в произвольном порядке — занять сравнительно удобную и безопасную позицию для дальнейших наблюдений.
Мадам и Ежик стояли рядом с «буфетом» (три составленных стола, накрытые черным плюшем), на котором сверкала батарея бокалов с белым вином.
У моего наставника рот не закрывался. Он сыпал словами как заведенный, жестикулировал, громко смеялся. Сомневаться не приходилось: он издевался над фильмом. Мадам слушала его со все возрастающей скукой. Смотрела перед собой, поверх людей, отвечала редко и с заметным раздражением, видно, его критика ей порядком надоела. «О Боже! Сколько можно! — казалось, взывала она. — Зачем так нервничать!» Он, однако, не мог остановиться. А когда к ним подошли два столь же критично настроенных француза (его знакомые, а не ее, потому что он их представил) и почитатель поэзии Расина стал с еще большей горячностью стирать в порошок фильм, предавший идеалы великой французской культуры, его любезная — La Belle Victoire — Madame — вежливо поклонилась и оставила его.
Только теперь я увидел полностью ее костюм: ниже пурпурно-бордового жакета на ней была черная плиссированная юбка, закрывающая колени, а на ногах облегающие темно-коричневые сапоги на молнии.
Она, очевидно, просто прохаживалась без определенной цели, потому что, когда послышался звон бокалов и громкий голос директора, сразу остановилась и повернулась.
Воцарилось молчание.
Директор поблагодарил собравшихся за тот горячий энтузиазм, с которым они приняли картину, после чего подбросил горсть информации о фильме, включив в это dossier отрывки из интервью с Лелюшем, опубликованного в журнале «Arts».
Модный режиссер говорил примерно следующее:
«Я рассказал историю мужчины и женщины, историю их любви. Это своеобразный реванш за то фиаско, которое потерпел мой предыдущий фильм. В нем тоже говорилось о любви, но любви молодых людей, восемнадцатилетних. Здесь же речь идет о людях взрослых, тридцатидвухлетних.Это возраст расцвета. Благодарное время. Человек уже много узнал о жизни, но еще свеж и молод. Все в его власти: карьера, деньги, любовь. Это жизнь во всей ее полноте. Во всей полноте! Я даже сначала хотел назвать этот фильм „La Mi-temps“ [200]. И кроме этого, я считаю, что тридцать два года… — директор поднял голову над журналом „Arts“ и с улыбкой посмотрел на собравшихся, будто хотел отыскать среди них кого-то взглядом, после чего вновь наклонился к журналу, продолжив чтение, — что тридцать два года — это абсолютно неповторимый, лучший возраст женщины, когда во всей полноте расцветает ее красота и интеллект».
Он отложил открытый журнал, взял один из бокалов и, вновь скользнув взглядом по собравшимся гостям, поднял тост за… force de l'âge.
Я замер.
«Ты что, свихнулся?! — разозлился я на самого себя и тут же опомнился. — Совсем голову потерял! Это мания! Форменный бзик! Все относить на ее счет! Во всем выискивать намеки!»
«Но, с другой стороны, — защищал я свою первую реакцию, — какое совпадение! Ведь именно сегодня у нее день рождения, и ей исполнилось как раз тридцать два года! И еще эта force de l'âge, прямиком из де Бовуар! Случайное совпадение? — Но в таком случае зачем он осматривался… или, точнее, когоискал среди собравшихся в холле? Никого? Просто так, в шутку поглядывал?»
Однако я не заметил, чтобы он отыскал ее в толпе, а она ответила бы ему взглядом, а я бы это обязательно заметил, потому что ни на минуту не упускал ее из поля зрения.
Но само стечение обстоятельств казалось мне подозрительным и не давало покоя. С величайшей осторожностью (со шитом «L'Humanite», закрывающим лицо) я подобрался к буфету и, сделав вид, что беру бокал с вином, заглянул в журнал «Arts», который там и остался — открытый на интервью с «чудо-ребенком» кинематографа. Найти строки, процитированные директором, не составило труда. Они были подчеркнуты. Да, все сходилось. За исключением одного — возраста. Лелюш сказал «trente» [201]. Директор добавил два года.