И тут мне пришла мысль, что она, наверное, уже прочитала или как раз в эту минуту читает. Я вскочил, бросился к портфелю, который, придя из школы, бросил где-то в коридоре, и достал из него копию своего сочинения — этот чистовик на страницах из пачки формата А4. Я вернулся в комнату и, устроившись в кровати полусидя, начал медленно и внимательно читать текст — как бы глазами Мадам.
В какой момент она поняла мою тонкую игру? Когда догадалась, что я замышляю и зачем? Что она могла об этом подумать? Поверила в ту чушь, которую я нагородил? В то, по крайней мере, что существуют такие легенды и мифы и подобные им истолкования? Или полностью осознала, что это всего лишь мои бредни? Если она сразу разобралась, какую игру я затеял, и разгадала мои намерения и цели, то какие чувства она могла испытывать? Злость? Веселое недоумение? Иронию? А может быть, сочувствие? И даже нечто похожее на волнение? Ведь речь шла всего лишь об упражнении в стилистике, а здесь такая история!
«Зачем он так старался? Боже, какой романтик! Ведь писал он это не ради хорошей отметки, не из пижонства, в конце концов; руку не тянул, отвечать не напрашивался, я его случайно вызвала. Да, видно, он меня действительно обожает…»
Но она могла и иначе подумать.
«Ну и скользкий же тип! Скользкий и странный! Умничает, разглагольствует, на все у него есть ответ, к тому же позволяет себе двусмысленные намеки! Главное, откуда он это знает? Откуда раздобыл эти данные? Вынюхивал, выслеживал? Выкрал где-нибудь, выспросил кого-нибудь? Как он на такое осмелился? Еще и похваляется! Наглец! Бесстыжий сопляк!»
У меня складывалось впечатление, что второй вариант окажется, к сожалению, более близким к истине.
Ну и пусть, так или иначе, но это должно как-то кончиться… Я отложил рукопись и закрыл глаза. Конечно, но как? Она отдаст мне тетрадь, не говоря ни слова и не сделав ни одного замечания, притворившись, что вообще не читала или что ее это мало интересует? Да, она взяла тетрадь, потому что я ее спровоцировал и вообще разозлил, но потом все прошло и забылось, столько дел в голове! Забери ее, пожалуйста, тут и говорить не о чем, никаких проблем.
Но мне представлялся и другой сценарий, намного более печальный.
Вот она входит в класс. Демонстративно кладет мою тетрадь на край стола, давая понять, что в подходящий момент мое сочинение станет объектом показательного разбирательства, после чего начинает урок. Устный опрос. Упражнения. Меня она словно не замечает. Наконец, за четверть часа до звонка, она приступает к карательной акции. Обращается к corpus delicti: открывает тетрадь и — читает. Вслух, громко, вырванные из контекста наиболее смешные фразы. И издевается, и насмехается, и куражится над моим текстом. Чтобы раз и навсегда отбить у меня охоту затевать с ней интриги и заигрывать.
«Вот истинное лицо нашего мыслителя! — гремит из-за стола. — Философа! Поэта! И Бог знает кого еще! — темнота и суеверия. Вот что ему близко и чему он в глубине души поклоняется. Что с того, что он наловчился болтать, он только тогда болтает как заведенный, когда плетет такой вздор. Давно уже я не слышала подобного бреда. Многоопытная женственность! Вечно девственная мужественность! Девушка — это юноша! Мужчина — женщина! Какую еще мудрость изрекут нам уста достопочтенного гуру? Какие истины он нам откроет, в какие тайны посвятит? Наверное, скажет, что он и сам-то не юноша, а легкомысленная девица…»
Ну, возможно, она не зашла бы так далеко, но даже более мягкий вариант ее реплики переполнял меня страхом настолько, что кровь в жилах стыла. Чтобы как можно скорее избавиться от этой кошмарной картины, я предался мечтам.
Почему так плохо должно все кончиться, почему так жестоко она должна со мной поступить? В чем дело, в конце концов? Ну, расшутился я не в меру. Но ведь затейливо! Причем тактично и не без изящества. Нет ни малейшей причины, чтобы она почувствовала себя оскорбленной или скомпрометированной. Наоборот, это должно ей польстить и как педагогу, и как женщине. Так стараться из-за нее! Так писать! Почему же ей не повести себя совершенно иначе? Таким, к примеру, образом:
Она входит, начинает урок, тетрадь мне не отдает, вообще не возвращается к теме сочинений, только в конце занятий, выходя, скажем, из класса, на секунду останавливается рядом со мной (будто вспомнив что-то) и говорит: «Ah, oui, t'on cahier! Viens le chercher dans mon bureau. Après les cours, á deux heures» [91].
А когда я вхожу в кабинет, она берет со стола тетрадь, но вместо того, чтобы отдать мне ее с деловитым «voila» и закрыть вопрос, опять открывает ее и, листая страницы, обращается ко мне со следующими словами:
«Так ты говоришь, что звездами… предсказан тебе Водолей, — на ее губах и в глазах играет лукавая улыбка, — что ты мечтаешь о виктории, которую одержишь с Водолеем… Уже встретил кого-нибудь под этим прекрасным знаком? Кроме, разумеется, Моцарта, Шуберта и Мендельсона».
Как следовало бы отвечать на такой вопрос?
«Почему ты молчишь? Почему не отвечаешь? Сначала любопытство разжег, а теперь молчишь, как сфинкс. Итак, знаешь какого-нибудь Водолея?»
«Если я не ошибаюсь, Рожек Гольтц — Водолей». Неплохо. Что бы это мне дало? Она могла бы так повернуть разговор:
«Ну и как? Он действительно тот, о ком тоскует твоя душа? Ты обрел в нем свой идеал, свою вторую половину? — ее голос звучал бы с притворным сочувствием. — То, что ты стараешься ему понравиться, я успела заметить. Но он-то заметил это, он не безразличен?»
Можно так попробовать:
«Думаю, не безразличен. Сам видел, как он под партой мне аплодировал, когда я критиковал сочинение Агнешки…»
Тогда она должна бы меня прервать:
«Нет, ты меня не понял, я имела в виду нечто другое. Ты уверен, что тот, о ком тоскует твоя душа, пойдет тебе навстречу? Что он ответит на твое чувство? Или хотя бы оценит его? А что, если все пойдет иначе? Если окажется, что он совсем не Шуберт, который напишет музыку для твоей девичьей песни? Что тогда… что тогда, мой мальчик?»
Задав последний вопрос, она должна бы посмотреть мне в глаза. И тогда последовал бы следующий ответ:
«Мне, понятное дело, было бы больно и печально. Однако, с другой стороны, это стало бы для меня благодеянием. Ведь счастье не в том, чтобы быть любимым, — здесь можно ловко подыграть себе цитатой из новеллы Манна, — это дает удовлетворение, смешанное с брезгливым чувством, разве что суетным душам. Быть счастливым — значит любить, ловить мимолетные, быть может, обманчивые мгновения близости к предмету своей любви…» [92]
Да… Такой обмен фразами в тиши кабинета стал бы для меня прекрасным подарком, осуществлением, хотя бы на узком плацдарме, ожиданий и надежд, связанных с сочинением.
Не стоит и говорить, что даже бледная тень подобной ситуации не проступила в темной пещере школьной реальности. Но и другие проанализированные мною прогнозы не подтвердились. Ситуация разрешилась бесцветно, неинтересно, убого, но в то же время совершенно неожиданно. Можно даже сказать, что она вообще никак не завершилась или осталась в прошлом, не получив продолжения — как брошенная партия.
Мадам не только не вернулась к моему сочинению (не оценила его, не уделила ему ни слова), но — будто это самое обычное дело — вообще не отдаламне тетрадь. Да, вот так, не отдала! И без всяких объяснений. Будто так и надо, будто ничего не случилось.
Почему я с этим смирился? Почему не попытался получить хоть какие-то объяснения? Почему не напомнил ей о необходимости вернуть мне мою, что ни говори, собственность?
Когда в начале следующего урока она не отдала мне тетрадь, мне показалось это довольно странным, но, по правде говоря, я предпочитал не будить спящего тигра. Поэтому я применил тактику провоцирующей пассивности: когда она что-нибудь диктовала или велела записывать, я неподвижно сидел и настойчиво смотрел на нее, приготовившись нанести удар резкой репликой: «Mais je n'ai pas de cahier, vous ne me l'avez pas rendu» [93]. В конце концов у меня сложилось впечатление, что она просто избегает моего взгляда и старается не замечать моего демонстративного поведения. Во всяком случае, она так ничего и не сказала. Никак не отреагировала. А потом, на следующих уроках… Но не будем забегать вперед! Ведь прежде чем наступило их время, произошла моя встреча с паном Ежиком Монтенем на квартире его отца, что решающим образом изменило мою точку зрения.