Я так и не нашла Эмили. Но я нашла… Я нашла неизбежное. Не могла не найти. Следовало эту находку предвидеть. В этой находке банальная экстраординарность, квинтэссенция расплывчатости, величие ничтожности, интимность безликой публичности и закономерность всеобщего хаоса. Белокурое голубоглазое дитя, но с красными распухшими глазами, плачущее, всхлипывающее — мать Эмили, ее мучитель, большая женщина в крохотном тельце протянула ко мне крохотные ручонки, которым суждено было вырасти и не обучиться нежности. Она успокоилась у меня в руках, склонила мне на плечо кудрявую головку, и я стерла пот с ее личика. Прелестное дитя — такое же, как и та, виденная мною раньше девочка, вымазанная испражнениями шоколадного цвета. Спальня девочки — такая же белая, чистая, стерильная — кошмар Эмили. Детская. Чья? Ни братик, ни сестричка еще не появились на свет, крошка одна на свете. Мать куда-то отлучилась, время кормления еще не подошло. Ребенка гложет голод, острые когти отчаяния впиваются в желудок, заставляют кричать, потеть, вертеться, искать грудь, соску — все равно, лишь бы что-нибудь съедобное, жидкое, теплое, приятное. Кормящая ее женщина, втиснутая в жесткое расписание, неудобное для них обеих, не появится раньше срока. Вижу эпизод, повторявшийся несчетное число раз. Эмили, ее мать, прежние поколения… Голод, жажда, вопли — подчинение необходимости, законам мира большого и мира малого. Жара, жаркое пламя камина. Белизна: белые стены, белая краска, белые простыни, тошнотворный запах… И слабость, затерянность, беспомощность марионетки, которую дергает за ниточки рука невидимого кукловода.
□ □ □
Мне кажется, здесь можно распространиться об «этом». Здесь или в ином месте — любое место окажется неподходящим, ибо невозможно вычленить момент, в который это самое «это» возникло. Настало, однако, время, когда все об «этом» заговорили, сознавая, что еще недавно о нем, об «этом», не упоминали.
Возможно, правильнее было бы начать мои хроники с попытки полного описания «этого». Можно ли сочинить полный отчет о чем-либо вообще без упоминания в той или иной форме об «этом» как о главной теме? Возможно, «это» — центральная тема вообще всей литературы и истории, запечатленная как бы невидимыми чернилами между строк, но проступающая, распухающая, выпирающая наружу, заслоняя знакомый нам основной текст всякий раз, когда жизнь, личная или общественная, выкидывает из мешка сюрпризов очередную неожиданность. Тогда мы вдруг видим, что «это» представляет собой основу событий, опыта. Итак, что же представляет собой «это»? Уверена, что об «этом» испокон веков толковали во время кризисов, «в эпоху перемен», ибо только тогда «это» проявляет себя и наше врожденное чванство перед ним отступает. Ибо «это» — сила могучая, сравнимая с природными катастрофами, землетрясениями, сравнимая с ужасом, внушаемым растущей в небе от ночи к ночи кометой, с пандемией, с войной, с резким изменением климата на планете; «это» — тирания человеческого сознания, стирающая в порошок устои общества.
«Это», иными словами, неведение и невежество, беспомощное их осознание, выражение человеческой неполноценности.
«Вы об этом еще что-нибудь слышали?»
«Говорят, что это…»
Хуже всего, когда доходит до «Вы об этом еще что-нибудь слышали?», когда «это» всасывает в себя все вообще и ничего не обнародует, не выдает наружу. «Это» — намного хуже, чем местоимение «они», в котором сохранилось хоть что-то человеческое, личное.
«Это» в историческом контексте — индикатор необратимого конца, крушения, завершения.
Могла ли Эмили выразить свои чувства словами? Может быть, описать образами вроде выметания листьев, тщетных потуг ученицы чародея в вихре осеннего умирания. Выразить свою добросовестность в образах, не тратя слов на объяснения, что она хорошая девочка, а не дряннулька и грязнулька, что она защитница маленького братика, беззащитного, слабого, сидящего в пахучих белых тряпках в белой кроватке. «Все так трудно, все так сложно, — могла бы она сказать. — Полон дом детей, но никто из них не хочет ни пальцем шевельнуть, ни мозгами. Никто не помогает, никто, за всеми надо следить, всем указывать, они меня считают надсмотрщиком, а могли бы сами делать всё, что положено, и было бы сплошное равенство и удовольствие. За всем присмотр нужен, за головами их вшивыми, за мытьем, за болячками и болезнями. А впридачу антисептика вонючая, разве в городе что путное выдадут!.. А когда Джун заболела — я чуть с ума не сошла… Ни с того ни с сего, непонятно, от чего… И все время пыжишься, пыжишься, а потом — раз! Что-то случилось, и все насмарку».
Вероятно, так бы звучало описание событий в версии Эмили.
Однажды вместе с ней к нам опять пришла Джун. Произошло это примерно через две недели после «приобретения женского достоинства» — о какой-то с ее стороны «потере» (девственности) она и думать не хотела. Джун сильно изменилась — в сторону как «достоинства», так и беззащитности, неприкаянности заблудшей овцы. Выглядела она теперь старше Эмили. Тело сохранило детскую неуклюжесть форм, талия не выявилась, грудь набухла, но не оформилась. Влюбленность или нервозность заставляли Джун много есть, она набирала вес. В этой одиннадцатилетней девчонке было что-то от женщины среднего, чуть ли не пожилого возраста: грубоватое тело работницы, лицо, выражавшее одновременно жертвенное терпение и хищный прищур потребителя.
Чувствовала она себя не лучшим образом. На наши вопросы отвечала вяло и невразумительно: да, чувствует себя неважно… да, уже некоторое время. Что болит? Да черт его знает, «просто хреново…»
Джун мучили боли в животе, болела голова. Депрессия, упадок сил — штука для Райанов обычная.
Впрочем, любому из нас знакомо было такое состояние. Какие-то боли и общее недомогание, болезни, не укладывающиеся в определяемые врачами рамки, эпидемические инфекции, подхваченные в местах скопления населения, но выражающиеся у всех по-разному: беспричинные кожные высыпания, нервные срывы, переходящие в буйные припадки или в паралитическое оцепенение; внутренние и наружные опухоли; бродячие боли, совершенно новые болезни, поначалу подгоняемые под старые клише; внезапные таинственные кончины; истощение, на недели укладывающее в постель и вызывающее у родственников подозрения в мнительности и симулянтстве, и внезапно исчезающее. В общем, болезни стали столь привычной частью быта, что «неважное самочувствие» Джун мы воспринимали как одну из «нормальных», привычных болезней. Девочка решила переселиться к нам «на пару дней», как она сказала. Она хотела сбежать от напряженных условий существования в коммуне, и мы с Эмили понимали, даже если сама Джун и не вникала в тему столь глубоко, что она не возражала бы покинуть тот дом навсегда.
Я предложила гостье большой диван в гостиной, но она предпочла матрасик на полу спаленки Эмили и даже, возможно, иногда на нем спала. Иногда. Почти сразу по репликам, ответам на вопросы, общей реакции у меня появились определенные подозрения относительно того, как они проводят свой досуг вдвоем. Не знаю, считали они лесбиянство нормальным, главным или второстепенным, нормы морали все время меняются. Может быть, их объятия объяснялись естественным стремлением к удобству, уюту. Сомнения у меня исчезли после того, как Эмили однажды поделилась со мной, рассказав, сколько положительных эмоций приносит ей тесное общение с «настоящей подругой». Мы с Хуго их не стесняли.
Эмили пыталась нянчиться с Джун, она квохтала вокруг нее, как наседка над цыплятами, все время предлагала что-нибудь съесть. Но Райаны питаются не так, как остальные граждане. Джун отщипывала, отковыривала, пробовала. Уж не знаю, может, и вправду, как утверждала Эмили, наша гостья страдала авитаминозом, но причина недомогания, похоже, все-таки была иная. «Я всегда так ела и чувствовала себя нормально, а сейчас…»
И если бы вы спросили Джун, что для нее означает «это», она бы отреагировала однозначно: «Ну, не зна-а… Хреновато мне чё-то!»