Возвращаюсь, перехожу границу и вновь попадаю в мир прочных стен, потолков и полов «реальной» жизни. Вглядываясь, однако, вижу, что доски пола проседают, кое-где зияют щели и дыры, сквозь них уже проросла буйная зелень. Я почти без усилия отрываю доску, обнажаю сырую почву, по которой прыснули в стороны, заспешили от света насекомые. Я пошире раздвинула шторы, впустила в комнату больше света, повернула обратно, в сторону призрачных преград, сквозь пелену листьев и побегов, устремилась туда, куда должна, повинуясь предписанному кем-то или чем-то. Не мне решать, что мне предопределено делать и чего нет. Не я убирала стену, растворяла ее в лучах солнца, не я определяла то, что находится за нею. Мне не приходилось выбирать. Всегда я чувствовала, что поступаю так, как должна, что меня ведут, что меня держит чья-то большая сильная рука, использует для целей, которых мне не постичь, так же, как не постигает целей своего существования жук или дождевой червяк.
Это ощущение, рожденное за растворившейся стеной, изменило меня. Улеглось беспокойство, исчезли протест и жажда, мучившие меня всю жизнь. Ожидание перестало изнашивать, истирать меня. Я наблюдала и регистрировала события, и не расстраивалась, если мне их не удавалось понять и истолковать.
□ □ □
Что было дальше? А потом наступил июнь, и у нас появилась Джун.
Однажды к вечеру, когда Эмили сидела дома со мной и Хуго — она не выходила уже второй день, — в нашу дверь постучалась маленькая девочка. Я называю ее «маленькой девочкой», хотя это обозначение подразумевает свежесть, обещание расцвета, которых в этом жалком существе не наблюдалось. Изможденное дитя, очень худое, костлявое, голубоглазое. Светлые волосы спутанными прядями свисали до плеч, наполовину скрывая симпатичное личико. Выглядела гостья лет на восемь-девять, но, как выяснилось, на самом деле ей уже стукнуло одиннадцать, то есть была она лишь двумя годами младше Эмили, молодой женщины, возлюбленной — одной из возлюбленных — самого Джеральда. Грудь у девочки еще не начала развиваться, торчали лишь две кнопки сосочков.
— Дде Эймли? — с ходу спросила она. Голос ее ни в коей мере не напоминал «добрый старый английский», используемый телерадиодикторами и сановными «трепачами». Я ее едва — и не сразу — поняла. Я не говорю о подборе слов. Употребляемые ею слова и их последовательность, будучи расшифрованными, четко и адекватно определяли то, что Джун хотела донести до слушателя. Категоричность вопроса гостьи проистекала не из грубости, а из желания добиться однозначного понимания и скорейшего достижения цели. Ей нужно было встретиться с Эмили. Она не из тех, кто воспитан в сознании, что у него есть какие-то права. Но и, не имея прав, она ставила перед собою цели и стремилась их добиться. В тот момент целью себе эта девочка поставила встретиться с Эмили без помощи воспитания, образования — не пользуясь правами.
— Эмили здесь. Заходи.
Она вошла, глаза ее метнулись в разные стороны одновременно. Мне показалось, что гостья оценивала все, что видела, прибивала взглядом ярлычки с ценами к каждой вещи.
Девочка увидела Эмили, страдающую на стуле у окна в обнимку с желтым зверем, и лицо ее просияло. Эмили, увидев ее, казалось, тоже забыла все свои страдания, как любовные, так и все иные. Она подхватила гостью под руку, и обе исчезли в спаленке Эмили, — подруги, несмотря на разницу в возрасте и в положении: одна уже женщина, другая еще дитя телом и духом. Последнее было не вполне верным, как я узнала позже. И эта девочка тоже оказалась влюбленной в Джеральда. Поначалу она ненавидела более удачливую Эмили, ненавидела и одновременно восхищалась, затем превратилась в ее товарища по несчастью, ибо Джеральд теперь пользовался услугами других девушек из своего окружения.
Пришла она утром, а к полудню обе появились в гостиной. Эмили, которая, быстро переняла манеры своей гостьи, обратилась ко мне:
— Ее звать Джун. Можно ей чего-нибудь перекусить?
Подкрепившись, страдалицы опять заперлись, но вскоре им надоело сидеть в затхлой спаленке, и они вышли в большую комнату. Усевшись на полу по обе стороны от Хуго, они погрузили руки в его желтую шерсть и продолжили общение. Разговор приобрел практический уклон. Джун расспрашивала Эмили об огороде и получала подробные толковые ответы. Признаться, я очень удивилась. Раньше я не замечала, чтобы Эмили интересовалась растениями, даже комнатными.
Я слушала их разговор, узнавала из него о жизни коммуны. Оставались еще в городах граждане, пользовавшиеся электричеством, водопроводом, мусоропроводом — тем, за что они платили. Но все больше домов выпадало из процесса обслуживания. Так в пятнадцати минутах ходьбы от нашего находился дом престарелых с обширным садом. Былые цветочные клумбы и рабатки этого сада теперь уступили место овощным грядкам, сад превратился в огород. В одном из сараев разместился курятник — разумеется, нелегальный, но на повсеместные нарушения правил и предписаний никто более не обращал внимания. Покупались — или добывались какими-то иными способами — мука, сушеные овощи, мед. В саду собирались устроить пасеку. Покупали также эрзац-продукты: «говядину», «баранину», «курятину» — и из них готовилась весьма неаппетитная еда. Однако некоторые из молодых людей ничего другого за всю свою жизнь не пробовали, так что им эта еда даже нравилась. К чему привыкаешь, то можешь и полюбить.
В этом заведении нашло приют множество мелких мастерских, где варили мыло, делали свечи, пряли и ткали, красили ткани, выделывали кожу, сушили и консервировали фрукты и овощи, ремонтировали и изготавливали мебель.
Таким был образ жизни коммуны Джеральда, насчитывавшей примерно три десятка человек. К нему просились новые, но в группу больше никого не принимали из-за нехватки места.
Нельзя сказать, что все эти сведения меня удивили. Тем более что я многое уже слышала и раньше об этой и о других группах. Одна группа из молодых людей и опекаемых ими малышей заняла дом, в котором не было даже водопровода и не работала канализация. Они устроили отхожее место в саду: выгребная яма с вытяжкой, контейнер с пеплом для дезодорации. Воду покупали или воровали, когда могли. Мылись у знакомых. Эта группа одно время пользовалась моей ванной. Но они скоро покинули город. По всему городу люди оставляли привычный образ жизни, переходили к первобытному способу существования. Часть дома, целый дом, несколько домов, улица, квартал… Люди с верхних этажей следили за тем, как по городу расползается варварство. Первая их реакция — выраженная враждебность, страх, осуждение. Непроизвольно они обучались, усваивали то, что видели и что могло им впоследствии пригодиться. А поучиться у новых дикарей было чему. Они выращивали картофель, лук, морковь, капусту, они охраняли свои огороды, они разводили кур и уток, готовили компост из отходов жизнедеятельности собственных организмов, они разносили воду, а в пустых помещениях заброшенных домов разводили кроликов и даже свиней. Жили они теперь не маленькими уютными семьями, а сбивались в кланы, структура которых приспосабливалась к обстановке. По ночам населяемые ими местности окутывались тьмой, в которой кое-где мерцали огонечки свеч и самодельных светильников, и нырнуть в эту тьму никто не отважился бы. Да и днем мало кому хотелось шагать по раздолбанным мостовым этих улиц, ловить недоверчивые взгляды обитателей, готовых встретить вторгшегося на их территорию камнем, дубинкой, а то и пулей. Такая вылазка походила на вторжение на вражескую территорию или на путешествие в далекое прошлое.
Но даже на этой поздней стадии разрухи оставался слой общества, как будто незатронутый катастрофой. Правящий класс — нет, это понятие никто больше не применял. Тогда скажем иначе: те, кто управлял, точнее — администрировал, заседал в советах, комитетах, принимал решения. Те, кто говорил, молол языком. Трепачи. Бюрократы. И они поддерживали в себе и по возможности в других иллюзию, что ничего непоправимого не случилось.