Король парикмахеров
Когда он не зачесывал свои волосы назад, они падали ему на лоб. Доставали аж до носа, скрывая глаза. «Последняя просьба? — спрашивал его командир стрелкового взвода глухим басом. — Может, сигару?» Он с достоинством отказывался. «Пли!» — кричал командир стрелкового взвода. Пули вонзались в него, и он падал. Сперва на колени, потом на живот. Ворс ковра щекотал ему ноздри. За революцию!
У него были красивые волосы, очень красивые. Он всегда это знал. А если бы, предположим, у него возник хоть малейший шанс об этом забыть, если бы этот факт просто вылетел у него из головы — и все, то лишь ненадолго. Немедленно пришла бы мама и напомнила ему. Она напоминала ему каждую ночь. Он лежал в постели с закрытыми глазами, она приходила и приносила ему одеяло. Пикейное — летом, шерстяное — зимой. Она всегда приходила укрыть его — и напомнить. Волосы — точно как у папы, говорила она, совсем не похожи на мамину чахлую солому. Густые волосы, шелковистые волосы, волосы, струящиеся до самых плеч. Как у папы, который покинул их и оставил маму одну.
Нет, не одну, у мамы есть он. И мама нежно проводит по его волосам рукой, и мама поражается, как это в его волосах никогда нет колтунов. И мама влажно целует его глаза, а иногда и губы.
Он не помнил, как выглядит папа. Он и не мог помнить — во время операции «Кадет» [5]он был всего-навсего безволосым крошкой меньше месяца от роду. В таком возрасте невозможно ничего запомнить. Папа погиб, а у сына за одну ночь выросла целая грива роскошных волос — так рассказывает мама. После похорон ей дали валиум, и она уснула, а наутро его голова была уже вся покрыта волосами. Это было так странно, почти как волшебство. Медсестры в отделении говорили потом, что никогда не видели ничего подобного.
В доме не было ни одной папиной фотографии. Она сожгла их все в ту же ночь, прежде чем принять валиум. Тогда она заявила, что и младенец ей тоже не нужен. Но на самом деле она ни на секунду ничего такого не думала: утром, едва проснувшись, она бросилась смотреть сквозь стеклянную стену отделения на него и на его новенькие волосы.
Шауль был омерзителен. Он был омерзителен, вонял чесноком и носил огромный левый ботинок и нормальный правый. Мама сказала, что это врожденное уродство — ноги разной длины. Про себя он подумал, что весь Шауль — одно громадное врожденное уродство. С этими его громадными очками и манерой прямо при нем облапливать маму, как медведь облапливает бочку меда. Одно большое врожденное уродство — все с Шаулем было не так, даже волосы у него и те были фальшивые. И мама спала с этой скотиной. По ночам она по-прежнему приходила укрыть его, летом — пикейное одеяло, зимой — шерсть. Нежно проводила рукой по волосам. Густым волосам, шелковистым волосам, волосам совсем как у папы. Сухой поцелуй в лоб — и назад, к этой скотине.
Однажды утром дверь была приоткрыта, и он увидел Шауля, лежащего в постели на животе, с круглым пятном слюны на простыне, у самого рта, а посреди головы — огромная круглая лысина. На маленьком столике у двери лежала значительная часть его волос. Под столик были брошены ботинки, большой совсем раздавил собою маленький. Комната казалась такой странной из-за этого валяющегося на столике комка волос, неподвижного, как труп животного, и из-за этой подозрительной лысины, способной появляться и исчезать в одну секунду. По дороге в школу он остановился у зеркальной витрины и посмотрел на мальчика напротив. Мальчика с полными губами, высокими скулами и папиными волосами. Кто знает? Его мама и не на такое способна. Между тем, как сжечь фотографии, и тем, как отказаться от своего ребенка, — она могла сделать и это тоже прежде, чем валиум ее остановил. Может, его папа сейчас лежит в могиле лысый, а он ходит с папиными волосами на голове, чтобы маме было приятно. Он попробовал сдернуть парик одним резким движением. Скальп отозвался острой болью. В левой руке остались обрывки волос. Он внимательно рассмотрел вырванные волоски: у них у всех на концах было что-то белое и блестящее. Он понюхал белые кончики — они пахли клеем. Он снова посмотрелся в витрину: волосы выглядели точно как раньше — ну, может, чуть-чуть растрепаннее. Только сейчас над ними была надпись. Он прочел ее медленно-медленно:
К-О-Р-О-Л-Ь П-А-Р-И-К-М-А-Х-Е-Р-О-В.
У короля парикмахеров был высокий трон, зеркало во всю стену и сердитая машинка — если ее совали в розетку, она начинала издавать рычание, как собака, готовая вот-вот броситься на врага. Отстригая прядь за прядью, он рассказывал прекрасные истории об африканцах с тысячами косичек и о лысых мужчинах, приходивших стричься каждую неделю. Рассказывая, он трещал ножницами, как кастаньетами, и обходил кресло со всех сторон. Закончив, король попросил разрешения собрать его волосы с пола и сохранить на память. Король уже сорок лет занимался своим делом, но таких красивых волос еще ни разу не встречал. Он сразу согласился и остался сидеть в кресле, вглядываясь в зеркало. С высоты своего сиденья он видел сидящего на троне лысого мальчика и короля, ползающего вокруг на четвереньках и собирающего волосы руками.
Дрянь Венера
Уж как перед ними преклонялись, перед богами-то. Когда они приехали, все хотели им помогать: Сохнут [6], Министерство абсорбции, Министерство строительства. Но они сами ничего не хотели. Приехали ни с чем, не просили ничего, пахали, как арабы, и были довольны. Так что в конце концов Меркурий оказался на побегушках, Атлант — на погрузке, а Деметра — на бобах, просто на бобах. Венера попала в нашу контору. В копировальный центр.
У меня тогда был совершенно говенный период. Я не знал, куда себя девать. Я был один, абсолютно один. И ужасно хотел большой любви. Когда я впадаю в такое состояние, я обычно начинаю учиться чему-нибудь новому — игре на гитаре, или рисованию, или еще чему-нибудь. И если мне удается увлечься, то становится полегче, я забываю, что у меня на всем белом свете никогошеньки нет; но в этот раз я знал, что никакой курс макраме мне не поможет. Мне было нужно что-нибудь, во что я смог бы верить. Большая любовь — такая, которая никогда не кончится, такая, которая никогда меня не покинет. Мой психотерапевт выслушал меня с большим интересом и посоветовал купить собаку. Я с ним расстался.
Она работала с восьми тридцати до шести, иногда даже позже. Делала десятки копий с распечаток и складывала их в аккуратные стопки. Даже в этой позе — потная, склонившаяся над ксероксом, щурящаяся от вспышек света из машины — она все равно была прекраснее всего, что мне когда-либо доводилось видеть. Мне хотелось сказать ей об этом, но смелости не хватало. В конце концов я написал ей письмо и оставил у нее на столе. На следующее утро меня ждали оставленные пятьдесят копий оставленного мною листа.
Она плохо знала иврит. Она была богиней и зарабатывала тысячу семьсот шекелей, включая налоги. Я знаю — я однажды подглядел в ведомости, когда оказался в бухгалтерии. Я хотел жениться на ней, я хотел спасти ее. Я так истово верил, что она сможет спасти меня. Уж не знаю, как мне это удалось, но я наконец спросил ее, не хочет ли она пойти со мной в кино. Девушка, которую Парис назвал красивейшей из богинь, улыбнулась мне самой нежной и смущенной улыбкой, какую только можно себе представить, и согласилась.
Перед выходом из дома я посмотрел на себя в зеркало. У меня был маленький прыщик на лбу. Мы с греческой богиней красоты сегодня вечером идем в кино, сказал я себе, у нас с греческой богиней красоты сегодня свидание. Я выдавил прыщик и промокнул выступившую кровь бумажным платочком. Кто ты такой, несчастный смертный, чтобы дерзнуть купить ей попкорн, чтобы посметь обнять ее во тьме кинозала?
После сеанса мы пошли чего-нибудь выпить. Я надеялся, что она не заговорит со мной про фильм, потому что весь сеанс я смотрел только на нее. Мы немного побеседовали о работе и о том, как ее семья обустраивается на новом месте. Ей здесь нравилось. Она хотела добиться большего, она обязательно добьется большего, но пока что ей здесь нравилось. «Боже, — сказала она, коснувшись моего плеча, — ты не представляешь себе, как нам было там плохо».