Среди нас был парнишка лет семнадцати, не старше, родом откуда-то с Онежского озера, ему наверняка и прежде доводилось держать в руках топор, он умел унять свой страх и, как правило, выполнял норму. Я заметил еще, что он ел сколько надо, для чего часто подворовывал у других, что погружался в сон при любой возможности и находил общий язык с лошадьми. Мы разговаривали жестами и постепенно так наловчились, что он мог переводить мои простые приказы. Звали его Михаил, он вырос, по словам толмача, в детском доме, сроду не уважал ни закон, ни военную машину, которая по какой-то причине вцепилась в него будто клещами, и это он первый назвал меня «ангелом». Потом меня величали и «надеждой», и «последней надеждой», и даже «мужеством» и «свободой»; это были первые русские слова, которым война научила меня, в дополнение к нескольким, известным мне и прежде; кое-кто считает русских говенным народом, но я так никогда не думал, хотя в русских много странного, и всегда было.
Утром на третий день нашей безнадзорной жизни я обнаружил, что офицеры стали больше понимать про меня и особенно про то, чего не хватает им самим. Я успел поспать часа два, не больше, как ко мне, в дом Луукаса и Роозы, явился Николай, растолкал меня и сообщил своим резким лающим голосом, что рубщики отказываются выходить на работу и плюют на все его угрозы, поэтому я должен сию же секунду явиться к Илюшину.
Войдя, он сразу сел на пол, чтобы его не подстрелили в заиндевевшее окно, и так и говорил со мной, а когда я встал без тени боязни и начал одеваться, он поежился. На кухне ждали, тоже сжавшись в три погибели на полу, двое рядовых. Они скользнули в дверь, как черви в серый снег. Всю дорогу до бункера они, и Николай тоже, двигались короткими перебежками, хоронясь то за одной стеной, то за другой, а я шел посередине дороги, я, между прочим, здесь жил и сроду иначе не ходил, трудяга, добирающийся до работы в такие дни, когда у него по воле Божьей звенит в обоих ушах, и в этом не было героизма или задней мысли, объяснить я этого не могу, просто я понял, что здесь можно выжить только одним-единственным способом — моим.
Илюшина я не видел почти неделю. Его прежде белое лицо пошло красными пятнами, как бывает, если человек мечется между морозом и жарко натопленным помещением, Илюшин еще похудел и показался мне более рассеянным и суетливым, чем прежде, было видно, с какой неохотой он отвлекается от текучки дел ради нашей беседы.
Он — через Николая — велел мне вывести рубщиков на работу и оставаться в лесу до тех пор, пока мы не наготовим дров для двух полных батальонов на три дня, потому что он ожидает массированного наступления, и когда оно начнется, никто — даже мы — не продержится живыми за линией рубежей больше двух минут. Закончил он словами, что если я не выполню задания, он будет уничтожать уцелевшие дома и расстреливать рубщиков, одного за одним.
— Тебе ведь они нравятся, да?
Я взглянул в его выразительные глаза с притворным непониманием и сказал, что зря он мне угрожает.
Он не ответил.
Прежде чем мы с толмачом спустились в бункер к Михаилу, признанному остальными за вожака, о чем Николай прекрасно знал, он повторил, что я должен в лепешку расшибиться, но выгнать рубщиков на работу — дать им слово, что все будет спокойно, что нас обязательно будет прикрывать большой отряд, потому что дрова нужны уже позарез.
Войдя к рубщикам, я повторил слова Николая, якобы мне все это сказали наверху, Николай вроде как переводил. Но речь не произвела на павшую духом компанию никакого впечатления, они не шелохнулись в ответ, только Михаил буркнул, что лучше уж сдохнуть в городе, чем в лесу — этом снежном аду.
Мы с Николаем продолжали представление. Я попросил их подняться на ноги и слушать стоя, объяснил, что лучше работать, чем пухнуть в этом склепе, сказал, что их будут кормить, и пообещал лично заботиться о них и оберегать… Не сразу, но они встали, сперва Михаил, потом неврастеник, бывший в гражданской жизни учителем начальных классов в школе неподалеку от озера Ильмень, он три дня назад начал плакать, да так с тех пор и не переставал. За то время, что мы были знакомы, я не слышал от него ни одного слова, ему было лет сорок, и он походил на какое-то насекомое, хотя Николай уверял, что этот нытик был вполне сносным солдатом, пока не разбил свои очки, из-за чего он, считай, ослеп, звали его Суслов.
Пулеметная очередь прошила брезентовую обшивку сторожевой вышки и ударила в деревянные столбы, мы бросились на землю под брань Николая, матерившегося по-русски и по-фински вперемежку.
— Откуда в них такая прыть? — пробурчал он, вставая на ноги и стряхивая с шинели снег и стружку.
— Они высыпаются.
— И всего-то? — Он смотрел на меня с презрением.
— Это не так просто. Для этого требуется железная дисциплина.
Я знал, что зарвался. Но еще я знал, что мы уже миновали ту стадию, когда ему бы доставило удовольствие пристрелить меня. Мы взглянули друг на друга как два заговорщика, действующих на чужой территории, и на миг это так успокоило нас, что я решился и сказал:
— Мне кажется, тебе надо назначить Михаила командиром сегодняшнего взвода охраны. И выдать ему оружие.
— Это зачем?
— Чтоб он мог держать их в узде. И рубщиков, и охрану.
— Этого я не могу, сам знаешь.
— Но ты можешь попросить об этом Илюшина. Сегодня нас ждет непростой день.
— Да он еще пацан.
— Он взрослее и надежнее их всех.
Толмач долго смотрел на меня, вытащил кисет, закурил, а рубщики тем временем вопросительно переглядывались, ожидая, с кого начнут.
— Садитесь, — сказал я и повел руками вниз, как пастор.
Они покосились на толмача, ничего не заметившего, и сели, уткнувшись головой в колени, в этой позе они проводили все время между сном и бодрствованием. Но Михаил продолжал стоять, впившись взглядом в Николаеву сигарету, он был похож на молодую куницу, насторожившуюся на норку, и если б не круглая физиономия, до нелепости дружелюбная и сияющая, которая так не вязалась с его худым и ладным телом, он был бы красавец-мужчина.
— Я попробую, — вдруг буркнул Николай, сунул окурок Михаилу и исчез.
Через полчаса он вернулся вместе с командиром пехотинцев и сказал, что Михаила нельзя поставить начальником, потому что он дикарь, ненадежный и непредсказуемый.
— Понял, — сказал я.
Командира пехотинцев звали Федором, он был сержант, лет двадцати, не старше. Его отряжали с нами и прежде, и мы знали, что безопасность собственных солдат волнует его гораздо больше, чем наша. Вдобавок он имел дурацкую привычку подгонять и понукать рубщиков, когда они вовсю вкалывают: быстрее, быстрее, и этими бессмысленными воплями он заставлял нас подвергать себя опасности, а сам со своим отрядом преспокойненько отлеживался в сугробах.
— Скажи ему, — я кивнул на Федора, — что я считаю его трусом и не доверяю ему.
Николай вытаращил глаза.
— Ты это серьезно?
— Да, — сказал я.
— Нет, я понимаю, что ты так считаешь, но если я ему это скажу, вам станет с ним еще труднее.
— Скажи так, чтобы он знал, что и ты знаешь, что он трус.
Николай подумал-подумал и ничего не сказал.
— Выходи строиться! — видимо, крикнул он рубщикам.
И пока они поднимались, я услышал, как он все-таки прошипел что-то Федору. Тот вспыхнул, но в мою сторону не взглянул, и я понял, что Николай не выдал имен недовольных. И пока мы шли к лошадям, чтобы запрячь их, я вдруг подумал, что, возможно, в лице этого взбалмошного толмача я заполучил себе друга, ведь он уже второй раз показывает, что готов втихую действовать со мною заодно, это сулило каждому из нас выгоду, возможно, сулило, ибо этого человека трудно было раскусить.
Работа, как всегда, напоминала военную операцию: солдаты Федора делились на два отряда, потом бегом, пригнувшись, рассредоточивались по лесу, падали в снег и занимали позиции вокруг выбранной делянки, под их прикрытием на этот островок врывались мы, трое принимались привязывать к деревьям динамит, а трое других наматывали поверх него примитивные фашины, направляя удар нужным образом — чтобы дерево упало комлем к городу.