После сеанса терапии Роланд попрощался с девушками и мадам де Вьонне, не забыв о щедрых чаевых. Он покинул ее коричневокаменный особняк, воспользовавшись боковым выходом, и направился, укрываясь от снега, мягкими хлопьями падавшего на землю, к оставленному поблизости «пежо». Но не успел он открыть дверцу, как внезапно, настолько внезапно, что он и опомниться не успел, рядом с ним возникли двое — или трое? — мужчин приблизительно его роста и веса, которые крепко ухватили его под локти; он даже лиц их не сумел разглядеть: они надвинули ему шляпу на глаза и прижали руки к бокам.
— Мистер Шриксдейл, — сказал один из них фальцетом, — нас срочно послала за вами Анна Эмери.
— Но… я вполне способен и сам доехать… как раз к ней и направляюсь. — Роланд попытался вырваться. Но второй мужчина, упершись мускулистой рукой ему в подбородок так, что ему пришлось, давясь и задыхаясь, встать на цыпочки, сказал точно таким же тонким глумливым голосом:
— Мистер Шриксдейл! Нас послал ваш давно упокоившийся отец с заданием немедленно доставить вас к нему.
«Алберт Сент-Гоур, Эсквайр»
— Значит, вот как? «…он, человек, шагнул над тесным миром, возвысясь, как Колосс!..» — негромко декламирует Абрахам Лихт, заканчивая свой тщательный туалет и обращаясь к собственному отражению в зеркале в четверть первого пополудни 21 декабря. — Да, именно так, точно.
При помощи ручного зеркала он несколько минут критически оглядывает себя со всех сторон и находит вид удовлетворительным — хотя несколько седых прядей и морщины на лбу при таком освещении в глаза все же бросаются; к тому же, как он и опасался, избыточный вес чуть портит римский абрис его лица. В то же время выходной костюм — в данном случае фрак, высокий французский воротник, бабочка — подчеркивает его врожденный аристократизм и, можно сказать, возвышает дух.
Дух или тлеющий огонь? Через час будущий муж заедет за Эвой Клемент-Стоддард, чтобы сопровождать ее в Лэнгорн-Холл; отметить помолвку миссис Клемент-Стоддард и Алберта Сент-Гоура, эсквайра, там соберется вся Филадельфия.
В назначенный час адмирал Клемент объявит день свадьбы: 30 марта 1917 года.
— Я доволен? Почти. Мне больше ничего не надо? Почти. Я всех победил? Почти.
И я люблю эту женщину.
Глубоко посаженные глаза, в которых мерцает тайна; улыбка, подлинная улыбка Абрахама Лихта на какой-то головокружительный миг накладывается на улыбку Алберта Сент-Гоура.
И увидел Бог, что это хорошо.
В этот момент кто-то звонит в дверь, и слуга Сент-Гоура спешит открыть.
Абрахам Лихт настолько поглощен сегодняшним вечером — апофеозом, или почти апофеозом всего, к чему он стремился на протяжении целой жизни, — что решает снисходительно отнестись к странному поведению дочери на минувшей неделе. Он объясняет частые отлучки Милли из дома, как и ее удивительную рассеянность, своей предстоящей женитьбой. (Ибо, естественно, Абрахам ничего не знает об Уоррене Стерлинге, даже имя молодого человека ему неведомо; не говоря уж о стремительно обретающих форму собственных свадебных планах этого джентльмена и его, Сент-Гоура, дочери — а может, это будет тайное похищение?) «Милли ревнива, Милли опасается будущего, бедняжка, ее можно понять. Но неужели я, отец, брошу ее? Никогда!» Еще он решил выкинуть на время из головы Дэриана… от которого только нынче утром получил неприятное, вызывающее письмо.
(Письмо Дэриана, чего трудно было ожидать от такого послушного и разумного сына, выглядело как непозволительно грубый выпад против Абрахама Лихта, которого он называет «дурным отцом». Дэриан возлагал на него вину за смерть Софи — его и Эстер молодой матери — и, далее, упрекал его в забвении ее памяти. Дэриан явно писал письмо в отчаянии, поспешно нанизывая слова; четырехстраничное послание, написанное на тетрадном листе, кончалось так: «Ты лишил нас матери, ну а я отрекаюсь от всего, что связано с отцом. Клянусь, мы больше не увидимся. Отныне я ни слова тебе не скажу. Я тебе больше не сын — ДО КОНЦА ДНЕЙ СВОИХ.
P.S. Деньги за очередной семестр в Вандерпоэле я нашел сам, но на следующий год сюда не вернусь.
Дэриан».)
«С Дэрианом разберусь в свое время, — неуютно поеживается Абрахам Лихт, — а пока остается надеяться, что малому достанет такта не поделиться своим возмущением с Эстер».
Но об этих неприятных вещах Абрахаму Лихту долго думать не хочется, потому что мерцающий земной шар снова представляется ему размером с яблоко, которое надо сорвать и разжевать с хрустом, а дни, месяцы и годы, ведущие к этому мигу, — пустяком, «не более чем дуновением ветерка». Даже при желании он не мог бы возродиться в облике того испуганного ребенка шести или семи лет, которого однажды нашли измученным и голодным на сельской дороге неподалеку от необозримых мюркиркских болот; он не мог бы возродиться ни таким, каким был тогда, ни голодным юношей, любовником, мужем, каким доводилось быть после… Что же касается женщин, которых было много в его жизни и на которых он потратил столько чувств, то их он и вовсе вспоминать не хочет. Они разочаровали его: но с Эвой Клемент-Стоддард все будет иначе.
Можно надеяться, что у них и ребенок будет. Сын? Впрочем, и дочь неплохо! На замену тем, кто его предал.
Он пребывает в таком приподнятом настроении, его так взбодряет бокал хереса, из которого он прихлебывает во время своего длительного и придирчивого туалета, что поначалу Абрахам Лихт едва обращает внимание на странные большие коробки, которые посыльный доставил на имя «АЛБЕРТА СЕНТ-ГОУРА, ЭСКВАЙРА»; они обернуты в жесткую серебристую бумагу и обвязаны позолоченными лентами с бантиками; необычного размера — одна вроде шляпной, другая — цилиндрической формы, третья — квадратная, остальные — длинные и узкие, как для цветов. Даже если в приложенной к посылке визитке:
ПРИВЕТСТВУЕМ И ПОЗДРАВЛЯЕМ!
ГУЛЯЙ — ПРОЩАЙ!
АЛБЕРТУ СЕНТ-ГОУРУ, ЭСКВАЙРУ —
таится какая-то насмешка, то не в таком сейчас Абрахам настроении, чтобы обращать на это внимание. Напротив, пребывая в возвышенных чувствах, он думает, что эти изящно обернутые дары и должны быть посланы ниоткуда — ниоткуда и никем.
«Проклятие! Совсем не осталось времени, — думает Абрахам, бросая взгляд на золотые карманные часы — не единственный подарок из семейного достояния Эвы. Но очень уж хочется побыстрее открыть одну-другую коробку: может, там найдется что-нибудь, что позабавит мою голубку?»
И, насвистывая любимую арию из «Дон Жуана», он поспешно разворачивает пакет средних размеров, отмечая попутно его необычную тяжесть. Ясно, что это не одежда. Тогда что? Предмет искусства?
Оказывается — жестянка со знакомой эмблемой продуктовых магазинов «Фортнэм», Лондон. (Все правильно, Алберт Сент-Гоур когда-то жил в Лондоне.) Крышка закрыта плотно, так что открыть ее стоит некоторых усилий; приходится воспользоваться столовым ножом, орудуя им, как рычагом; заглянув внутрь, он некоторое время потрясенно разглядывает содержимое — кусок сырого мяса? Баранина? Говядина?Покрытая темными курчавыми волосами? К горлу подкатывает приступ тошноты. Кому пришло в голову доставлять посылку из мясного магазина таким диким образом? На внутренней стороне крышки запеклась свежая кровь, к ней прилипли костный мозг, ошметки хрящей, отвратительные клочья мяса.
— Какой кошмар! — восклицает Абрахам. Уж где-где, но в Филадельфии…
Дрожащими руками, но с той стоической решимостью, что характерна для всей его жизни и карьеры, с сознанием того, чтонадо идти до конца, даже если конец этот горек , Абрахам срывает обертку с еще одной коробки и заглядывает внутрь, чтобы увидеть — о Боже! — отрезанную по самую лодыжку мертвенно-белую обнаженную человеческую ступню с искалеченными пальцами и ногтями, под которые забилась грязь.
Стиснув зубы, Абрахам угрюмо берется за коробку поменьше — в ней несколько фунтов кишок, собранных в отвратительно-склизкую кучку.