Я шпарил как по-писаному:
– Пробираюсь куда глаза смотрят вперед. Голодный.
Вот и весь мой доклад перед лицом товарищей.
Ну что ж. Меня не накормили, потому что нечем. Сами они не ели несколько дней или даже больше. Старший по званию расспросил подробно, какими направлениями я шел, где в последний раз видел живых людей.
Я про хутор не открыл ничего. Только про дрезину и железный путь – махнул в неопределенном направлении.
В заключение попросил:
– Я один дальше не проживу. Хоть без еды, а берите с собой, будь ласка. Христом богом молю… – Так Гриша всегда добавлял, когда что-то клянчил или у своего батька, или у кого-нибудь вообще по разным поводам.
И вот они вдвоем смотрят на меня и при мне ж совещаются.
А потом командир говорит:
– Мы идем по своим военным делам. Тебе с нами нельзя. Мы можем каждую секунду встрять в бой. У нас патронов мало, мы постоянно жизнью рискуем. Но, с другой стороны: мы тебя бросить тоже права не имеем. Я тебе все словами говорю, чтоб ты понял. Тебе сколько лет?
– Тринадцать.
– А я думал, лет десять. – Младший лейтенант поправил полевую сумку и посмотрел на своего товарища: – Ну что, раз такое дело, то, значит, ты не такой уже и ребенок. Сам как думаешь? Ребенок или нет?
– Не.
Я постарался сказать твердо, но предательски заплакал. Упал на землю без сил и без мыслей на свой счет – что дальше будет, бросят меня или возьмут с собой, мне без разницы. Лишь бы лежать на мягкой мокрой земле, на сосновых иголках, и плакать, и плакать. Между прочим, в первый раз за долгий путь одиноких испытаний.
Военные стояли надо мной в молчании. Никто меня по голове не погладил. Ждали.
Наконец я перестал и поднял лицо вверх. И увидел, что военные руками вытирают безмолвные слезы со своих лиц.
Я им сказал:
– Я Василь Зайченко с Остра. Возьмите меня с собой. Потом, если я вам надоем, убьете. У вас винтовки, у вас пули. Только не бросайте.
Военные взяли меня с собой. И мы пошли. Командир впереди, я за ним, солдат за мной.
Все в один голос молчали. Экономили силы, какие оставались. Я не спрашивал – куда идем.
Только раз заикнулся. И то не по поводу направления, а чтоб показать свое развитие:
– Если надо в разведку – вы меня пошлите. Я по-немецкому понимаю.
Они переглянулись, но оставили без внимания.
Шли долго. В основном – в темноте. Большие села обходили.
Ели, что находили. Ко всему, не было огня, так что и картошку, и буряк грызли сырыми, отчего потом происходили инциденты. Но ничего.
Черноватый солдат плохо говорил по-русски, а старший по званию – чисто. Акал. Меня не расспрашивали. Хоть я не раз порывался изложить приготовленную историю.
Обращались друг к другу: «товарищ красноармеец», «товарищ младший лейтенант». Ко мне: «мальчик». Но это в крайнем случае. А в не крайнем – молчание.
Неопытность со всех сторон. Взять хоть бы огонь. Как-то ж можно было исхитриться. Взрослые ж люди. Нет. К тому же некурящие. А курильщики б не выдержали. Хоть с неба, а огня достали б.
А все-таки поели по-людски. И картошку, и яйца, и даже хлеб с корочкой – толстой, коричневой. Это было в последний раз за войну, чтоб с корочкой, притом коричневой. Потом была корка только черная, и не корка, а сухая грязюка. Мешали муку с черт знает чем. Для размера.
Мы наелись на хуторе.
Оказалось, что сделали круг относительно моего маршрута. Пришли поблизости к Остру. Недалеко от Ляховичей.
Нас кормил старик Опанас.
Особо спросил меня, кто я такой. Я ответил, что Зайченко. Только про Остер не заикнулся. Зайченко и Зайченко. Отстал от эвакуации.
Дед кивнул в сторону чернявого солдата:
– А той хто? Чорный та носатый? Тоже з эвакуации? – С иронией на свой манер.
Младший лейтенант резко оборвал:
– Красноармеец.
– А по нации вин хто? Чи то нация така – красноармеець? Чи секрет? Цыган, мо?
Солдат сказал:
– Армянин.
Дед свистнул:
– А, знаю-знаю… Друга я никогда не забуду, если з ним подружився у Москве…
Субботин поправил:
– Там грузин. Не армянин. Грузин. Как товарищ Сталин.
– А… Я их нэ различаю… Грузины, армьяны… А товариша Сталина, конечно, различаю. То ж Сталин! Шутка сказать…
Дед рассказывал, что в Остре и в Ляховичах немцы. Что к нему заходят из леса свои и берут съестное. Что он всегда дает с удовольствием. Дед делал ударение именно на том, что с удовольствием.
Младший лейтенант поинтересовался, какой отряд действует на территории вокруг, кто командует, давно ли.
Дед от ответа воздержался, но прибавил к ранее сказанному:
– А шо мине? Я з удовольствием. И своим, и немцам хлиба дам. И самогоночки дам. А шо, хай выпьють, може, подобреють.
Младший лейтенант вроде даже улыбнулся сквозь лицо:
– С удовольствием… Им твое удовольствие не требуется. Заберут и хату спалят. Мы насмотрелись, пока шли.
Старик махнул рукой:
– А шо мине… Спалять, дак по добрым людям пойду з торбыною. Я у перву мырову ходыв. И тэпэр пиду. На то й война, шоб по людях ходыть.
Младший лейтенант настаивал:
– Ну а все-таки, как у вас насчет партизан? Где их искать?
Дед нагнулся к самому столу, начал уважительно чистить яйцо. Младший лейтенант яйцо отобрал и как хлопнет по столу кулаком, а в кулаке яйцо расплющенное, через щели между пальцами – желтая крошка.
– Дед! Не финти! Отвечай прямо! Нам к партизанам надо!
Опанас встал – здоровый дядька.
Рявкнул:
– Ты на мэнэ не крычи! Ты у моий хати! Нэ знаю я! Може, то й нэ партызаны. Мине мандатов нихто нэ показував. Заходять ноччю, гвынтовку у нос: давай исты! Я даю. Нимци у хворми. Я й ба-чу, шо то нимци. А тыи – хто у чому. Хиба я знаю, партызаны, чи хто… От ты кажи: е в ных, в партызанив, хворма, чи як? Чи на лоби в ных напысано?
Младший лейтенант молчит. Сидит со стиснутым кулаком.
– Дак ото ж.
Опанас осторожно разжал лейтенантский кулак, соскреб остатки яйца и запихнул себе в рот. Жует и смотрит в глаза.
Младший лейтенант глаза опустил. Не выдержал.
Опанас кивнул в мою сторону и сказал со значением:
– А хлопчик ваш вам може дорого обийтыся. Майтэ у виду. Я такых знаю.
Младший лейтенант посмотрел на меня:
– И я знаю. Что делать?
Опанас покачал головой.
Солдат сторожил возле хаты.
Меня отправили в сарай – дед вручил лопату и сказал, чтоб я копал схованку. Командирскую сумку спрятать, там партбилет и еще что-то важное, бумажки, я тогда долго не рассматривал.
Но я заметил на сене ряднинку и огромный рваный кожух. Не отвечая за свое поведение, я плюхнулся на клокастый мех. Я спал и не спал. Понял, что сплю, когда раздались выстрелы, так как проснулся на самом деле.
Кругом шум, треск. В темноте через щели вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет… Значит, вот он какой, ночной бой.
Вскоре стихло.
Вышел на двор. Пусто. Только небо светит. Не крадучись, сделал обход кругом хаты.
Собака на цепи дергается, скулит.
Я ее спрашиваю:
– Что? Что случилось? Говори! Где все?
Собака скулит и ничего не отвечает.
Пошел в хату.
Пусто. Только половичок пестрый такой, домотканый, – скрученный, как кто на нем юлой крутился.
На столе хлеб. Целых полбуханки. Кринка с молоком. Яичная скорлупа. Соленый огурец. Надкушенный. Бросили на полдороге. Видно, до рта не донесли.
Я поел. Хорошо поел. Заснул крепко. Голову на руки положил и заснул.
Проснулся – утро. Тихо-тихо. Я засобирался в дорогу. Посмотрел трезвыми глазами – что можно взять с собой. Два вещмешка, грязных, дырявых – солдата и офицера. В сундуке – длинный рушник, вышитый, как обычно, черным и красным, тяжеленный, полотно толстенное, метров пять в длину. Хлеб, что оставался на столе, соль в банке, деревянные ложки, оловянная миска. Глечик не поместился. Я решал – глечик или рушник, и выбрал рушник за красоту, а также потому, что на него и ложись, и укрывайся, и вообще. А пить можно из рук, если вода, а если молоко или еще что – так это ж если посторонние дадут. А они ж дадут в чем-то.