Да, я отдал Грише свой мячик. Красный с полосочками. Не помню точно, какого цвета полосочки. Но точно отдал. И ничего не выпрашивал, за просто так.
Я поинтересовался, откуда Грише известно про незнакомую мне жидовскую тайну. Он признался, что ему рассказал отец. Но при этом, как уверял Гриша, Дмитро Иванович меня и моих родителей хвалил и даже смеялся в наш адрес:
– От люды, гоняють жидив… А на шо им тая тайна? Ну, золото, я розумию. А то – самы нэ знають, шо ще б такого смачного захапаты. Хай сами жиды тиею тайною подавляться…
Мой товарищ крепко дрался плечом к плечу со мной, если меня задевали на национальной почве. Хоть почва как таковая в нашем райцентре уходила от моих обидчиков – евреев же половина школы. А если брать в общем и целом – половина Остра.
С родителями я этот вопрос никогда не обсуждал.
Мы с Гришей – родные братья навек. А Гриша точно не еврей. Значит, и я.
Я спросил, почему Дмитро Иванович с винтовкой.
Он ответил:
– Я тэпэр полицай, шоб им усим повылазыло… Я и буду завтра вас усих стриляты. Тоди нэ просы, хлопчик… Нэ просы…
И вот меня причислили. Объявили евреем. Оторвали от Гриши. Я – «вас». Обида захлестывала с краями мое полудетское сердце.
Я побежал в лес в чем был. То есть практически голый. Если считать, что на дворе середина сентября.
Да. У кого винтовка, тот и стреляет. А кто стреляет, тот и милует. Вот Винниченко меня и помиловал, как умел. И я помилую своих отца и мать, когда они объявятся. Потому что буду полицай с винтовкой.
В результате усталости и голода я тайком возвращался в Остёр, примерно сказать, на протяжении недели.
Ночью подкрался к хате Винниченки. Стукнул в окно четыре раза специальным манером, как мы с Гришей обычно вызывали друг друга.
Гриша выглянул, разглядел меня и выбежал во двор. В руках у него находилось полбуханки черного хлеба. Схватил меня за локоть. Наткнулся на острую кость.
Аж ойкнул:
– Шкелет! Бежим у сарай!
Мы без слов и выражений дружеских чувств кинулись в сарай за хатой. Там, в кромешной темноте, состоялся наш разговор.
Я, конечно, кушал хлеб, но одновременно говорил:
– Гришка, настала отчаянная, решительная минута! Я решил записаться в полицаи! Мне дадут винтовку!
– И шо? – Гриша смотрел на меня блестящими глазами.
– И то! – Я не знал, что говорить дальше.
Хлеб быстро закончился, и мне не за что стало цепляться руками, чтоб удержаться на одном месте. Я повалился на сено. Гришка рухнул на колени рядом.
– И шо, с вынтовкой побежишь до партызанив? Тут есть. Говорять, можно до ных прыстать.
– Зачем? Не. Ни к кому я приставать не буду. Возьму винтовку и буду тут жить. В своей хате. Ждать батьку с мамкой. Надо кого застрелить – пойду и застрелю. А потом опять буду жить. Твой батько ж так делает. А мне нельзя?
– Ну, так… Правда… Надо з ным поговорыты. Як и шо. Вин мэни наговарював на прошлое. Говорыв, шо тэпэрь краще станет. Нэ знаю. И шо, своих тоже постреляешь?
– Каких – своих? Батьку с мамкой? – Я был готов рассказать о своей задумке.
Но Гриша свернул в сторону.
– Ну, нэ родытелив. Другых еврэив.
– Так их же без меня. Уже. Или еще нет?
– Вже. Ты одын.
Значит, и Гриша меня причислил. Отрекся.
Теперь я окончательно – еврей. Из тех, про которых кричали: «Жид-жид, по веревочке бежит».
И мне отныне и вовек – бежать по веревочке.
Тут со всей силы распахнулась дверь. На пороге обнаружился сам старший Винниченко. С винтовкой. В подштанниках. Со сна.
Гришка загородил меня спиной и скороговоркой объяснил отцу, что к чему.
Винниченко сказал:
– Я ж думав, я тэбэ на развод оставыв… А ты ж припэрся… Гад ты малой! Дурной! Ой же ж дурной! Нэ даром тэбэ дурным уси звалы. Ты останние шарыки з головы потэряв. Шо с тобой зараз робыть? До утра посыдь отут у сараи. А утром выришим шось… Полицай сраный! З тобою и рассуждать нихто нэ успеет, до стенки прыжмуть и размажуть. Ваших у полицаи нэ бэруть. Шоб ты токо знав. Трынадцять год, а до вынтовки тягнеться, гад!
– Почему не берут? – спросил я.
– Прыказ такой по земли: нэ брать!
– У нас все народы равны! Вы что, Дмитро Иванович, не знаете?
– От имэнно! То у вас, а то тэпэр…
Я не стал ждать, что надумает Винниченко, и тем же путем скрылся в лес.
Теперь что касается настоящего состояния моего развития. Действительно, про меня ходили различные слухи, что с головой у меня не все нормально. В школе я учился ниже посредственного уровня. Читал плохо. Но я не был такой один. Это о многом свидетельствует. К тому же меня всегда выручала моя память. Правда, я имел обычай запоминать всякую чепуху наряду с ценными сведениями, не имея возможности делать различие. Слова одно за одним, без запинки, как фотографии, стояли в памяти. В том числе и фамилии с именами. С лицами мне было трудней. Лица запоминались кусками. От кого – нос, от кого – уши, от кого – зубы. По-всякому.
И вот я опять оказался в лесу.
Понял так: я остался из евреев последний.
Что в Остре, что по всей земле, сколько ее существует в мире, живут люди. А я отдельно – последний еврей. И я проклинал себя, что плохо учился в школе и не развивал своих природных способностей.
Теперь мне предстояло много испытаний. Путь к возврату отпал навсегда.
Я шел по направлению куда глядят глаза. И вышел на некий хутор в самой глубине леса. Там представился обычным сельским мальчиком по имени Гриша в честь моего друга Гриши Винниченки, что первым пришло в голову.
Попросил кушать.
Пожилая женщина, которая в тот момент была одна на хозяйстве, меня покормила и поинтересовалась, что я делаю в таких условиях и далеко от дома. Я сообщил, что просто гуляю.
Она удивилась, потому что война. Подробностей женщина не знала, так как не отлучалась из своей хаты последние несколько дней. Хоть она знала, что пришли немцы, – со слов мужа, более активного в передвижении. Базар и прочее.
Галина Петровна спросила мою фамилию, и я назвался Винниченкой, потому что уже сказал, что я Гриша. Она покивала и предложила мне отдохнуть.
Я заснул.
Проснулся в темноте, в тишине и покое. Забыл, что вокруг опасность.
За прошедший период муж Галины Петровны не вернулся, и она сильно волновалась. Я ее успокаивал примерами из жизни, когда человека не ждали, а он появлялся буквально с-под земли.
Она заметила:
– З-под зэмли нэ вэртаються.
И выразила просьбу, чтоб я побыл с ней, пока не вернется муж. Хозяин, как она его называла с любовью.
Галина Петровна быстро меня раскусила. В том смысле, что я не гуляю. Я заверил ее, что вообще-то иду к родственникам в Брянск, но заблудился.
– Отак голый и йдэш? Бэз торбы, бэз ничого? Хиба так до родычив идуть? Родычи ж, воны нэ чужи люды, им и гостынця трэба. И ще щось. Ты, мабуть, брэшеш, хлопець…
Я объяснил, что сейчас война и никаких гостинцев быть не может. А что голый, так наш дом сгорел, а родители в отъезде, и я остался один, и мне деваться некуда.
Галина Петровна больше меня не расспрашивала.
Только завела разговор:
– Шо ж я пытаю… У людэй горэ, а я пытаю… Бидный ты, бидный… Хоч хто, а бидный… Я ничого нэ розумию… Шо воно такэ зараз… Ну, нимци… Хай нимци. Ось хозяин вэрнэться – розкаже. А ты сам нимцив бачив?
– Бачив.
– И шо воны? Хороши чи як?
– Хороши. Дуже хороши! – Я опасался настроить Галину Петровну на негативный лад.
– Ото ж. И чого воны припэрлись, як хороши?
– Нэ знаю.
– Дак ото ж! И я кажу. Нимци – а прыперлысь! Ну шо ж. Прыйшли и прыйшли. А у нас хозяйство, дак шо?
Я молчал.
Галина Петровна крутилась по хозяйству, я ей помогал, по-прежнему воображая себя Гришей Винниченкой. С языком трудностей не возникало и не могло возникнуть, поскольку у нас в доме говорили или на идише, или по-украински, или на смеси русского с украинским. Особое дело. Суржик. Не каждый сможет. Единственное что – я следил за отсутствием еврейских слов в своей речи. Но иногда контроль ослабевал, особенно когда я оставался наедине со свиньями и курами.